— Нет!
— Разве я для тебя недостаточно хорош?
— Ты был бы хорош для любой женщины, Джордж, и это чистая правда, — отвечает она печально.
— Тогда почему же ты не хочешь выйти за меня?
— Потому что ты будешь мною владеть! А я так не могу, Джордж! Ни ты, ни кто-то другой… Хватит с меня того, что я рабыня у викария и его жены. Я не променяю один вид рабства на другой.
— Я говорю о замужестве, а не о рабстве…
— Но это ведь одно и то же! Если бы ты слышал истории, которые рассказывали женщины в Лондоне, о том, во что вылилось их замужество, как с ними обращались… Если я выйду за тебя, ты получишь право меня бить! Забирать у меня деньги, моих детей, все, что у меня есть, хотя, видит бог, у меня почти ничего нет… Ты получишь право на мое тело, хочу я того или нет! Сможешь посадить меня под замок, чтобы я больше никогда не увидела белого света… У тебя будет на это право… — Она задыхается, кашляет, чувствует, как трясутся руки от страха перед собственными словами.
— Я не сделаю ничего такого! Неужели ты думаешь, что я на это способен? — спрашивает он, ошеломленный.
— Нет! Я знаю, что ты не способен, Джордж; я говорю лишь о том, что такое брак и почему я не хочу замуж. Ни за тебя, ни за кого! — выкрикивает она. — Я не позволю, чтобы мною владели!
После ее слов в каюте наступает тишина. Джордж отворачивается, снова садится на кровать, не глядя на Кэт. Ей становится трудно дышать, горло пересохло и болит. Она мгновение колеблется, а затем выбирается из каюты и отправляется обратно в Коулд-Эшхоулт.
Из дневника преподобного Альберта Кэннинга
Вторник, 18 июля 1911 года
Сегодня Робин уехал в Лондон. Но сначала отправил телеграмму, предлагая организовать собрание высших членов Общества, и, хотя до отъезда не получил от них ответа, я не сомневаюсь, что все там с нетерпением ждут обещанных им доказательств, размышляя, каким образом извлечь из них наибольшую пользу, чтобы распространять учение дальше и просвещать народ. Все равно что ходить в тени самого Господа — знать, что подобное находится рядом с тобой. Это настолько чудесно, что невозможно думать ни о чем другом. Я мечтаю оказаться в лугах на заре и чтобы Робин был рядом, чтобы меня снова затопило ощущение правильности, которое приходит в подобные моменты. Да, я мечтаю об этом. В конце концов, человеческая раса в ярком свете дня кажется совершенно ничтожной и никчемной. Я поймал себя на том, что моя паства вызывает во мне едва ли не отвращение, со всеми их немощами и нечестивостью, с их одержимостью материальными благами и их любострастием. Привести их к истине — вот непосильная задача, и я, к собственному стыду, вынужден сознаться, что эгоистичная моя часть предпочла бы сохранить поразительное открытие между мной и Робином. Однако это не путь теософии, и я должен работать, чтобы подавлять подобные мысли.
В последнее время я не могу спать. Лежу без сна, пока не начинают петь птицы, и размышляю о чудесах земли и о том, как близко я подошел к их тайнам. Ибо знание есть первый шаг к просветлению, а с просветления начинается путь к ясному внутреннему ви`дению и росту высшего сознания. Мне кажется, я не могу спать, потому что пробуждается мое внутреннее зрение. А когда я все-таки засыпаю, на рассвете или чуть позже, то меня одолевают сны, очень беспокойные сны. Мои собственные человеческие сомнения и страхи приходят, чтобы насмешничать надо мной, испытывать мою решимость. Часто в этих снах я вижу лицо Робина Дюррана, как будто он тянется ко мне, желая направить на верный путь. И даже когда я просыпаюсь, его лицо стоит перед моими глазами. Он постоянно в моих мыслях, и я ощущаю его благостное влияние на каждый мой поступок. Поистине дни будут долгими и пустыми, пока его не будет. Как мне хочется, чтобы он предложил мне поехать с ним и я мог быть с ним рядом, помогать ему в эту эпоху больших перемен.
Мне не найти слов, чтобы описать, какая аура благословенной гармонии и знания окутывает этого теософа. Он исключительный. Вот таким и должен быть человек! Он обладает терпением и знаниями, одновременно пылок и рационален. Он настоящее воплощение незапятнанного человеческого духа. Как иначе объяснить то ощущение мира и радости, какое наполняет меня в его обществе? Эстер не понимает. Говоря о нем, она постоянно раздражается, а порой высказывает откровенные глупости. Мне не следует упрекать ее за это, потому что она не знает истины, почти не понимает эзотерических идей. Женщины не так благочестивы, как мужчины, меньше любят науки и не всегда способны к серьезным размышлениям. Мудрость несвойственна их природе, и их нельзя за это винить. Хотя теософия учит, что внутри Общества не может быть дискриминации по половой принадлежности, я не могу согласиться с каждым пунктом учения.
Пока Робина не будет, я сам пойду в луга, и меня непременно снова охватит та умиротворенность духа, которая и позволила мне в первый раз увидеть элементаля. Я сделаю это. Я не могу потерпеть поражение. Ибо если я не сделаю этого, то я не лучше игроков из паба, не лучше любодеев из темных переулков. Я отобью все их атаки на благопристойность, переборю собственную нечистоту, денежные нужды, из-за которых я не в состоянии увидеть снова то, что видел однажды. Ведь сам Чарльз Ледбитер сказал, что, когда природные духи оказываются рядом с обычным человеком, это подобно урагану, который ударяет в выгребную яму. Я не буду обычным человеком. Если я достигну этого, Робину действительно будет к кому вернуться. Достойный единомышленник, достойный последователь его учения. Он наверняка вернется.
1911 год
Проснувшись, Эстер некоторое время не может понять, что не так. Она слышит, как Кэт внизу тихонько открывает ставни — легкий стук дерева о дерево, когда они соприкасаются со стенами. Воздух неподвижный и душный, слишком теплый. Кожу слегка пощипывает, разгоряченную и липкую в тех местах, где ее касалась простыня, и мысли текут медленно и сонно. Потом Эстер понимает — она не одна. Впервые за долгое время — она даже не помнит, когда это было в последний раз, — она просыпается раньше Альберта, он лежит в постели рядом с ней, спит на спине, чуть приоткрыв рот и хмуря лоб. Негромкий звук его дыхания нарушает ставшую привычной тишину. Прошло шесть дней с тех пор, как Робин уехал в Лондон, и от него пока нет вестей. И если Альберт волнуется и ждет его с нетерпением, то Эстер довольна и даже счастлива — в первый раз за все последние недели. Она осторожно переворачивается на бок лицом к мужу. Поскольку занавески еще задернуты, свет, проникающий в спальню сквозь плотную ткань, окрашен в густой охряной оттенок. Во сне Альберт сбросил с себя одеяло и лежит, широко и беззаботно раскинув руки и ноги. Эстер с обожанием улыбается, глядя на него, а он бормочет что-то неразборчивое и слегка покачивает головой.
На ночь Альберт надевает длинную, свободного покроя рубаху из выбеленного льна и такие же точно штаны. Теперь его пижама измялась из-за беспокойного сна, собралась складками и скомкалась, ему было бы очень неудобно, если бы он бодрствовал. Эстер протягивает руку и осторожно кладет ему на живот, после чего с изумлением отдергивает ее. У него в паху, под выбеленной льняной тканью, что-то твердое, чего она еще ни разу не ощущала. Альберт снова бормочет, на этот раз совсем тихо. Эстер смотрит на тело мужа, однако, как ни старается, никак не может представить, какой же формы то, что она нащупала, — странное, почти неестественное, как будто вовсе не связанное с расслабленным, распростертым телом. Чувствуя, как учащенно бьется сердце, Эстер с еще большей осторожностью нашаривает пуговицы на штанах Альберта. Ткань грубая, и ей приходится работать обеими руками, и она действует, сосредоточенно закусив губу, чтобы он ничего не почувствовал и не проснулся. Он не чувствует. И наконец Эстер видит. Изогнутый твердый отросток плоти на нежной коже внизу живота: атласная кожица в сетке кровеносных сосудов, насыщенного коричневато-розового цвета, от него исходит мускусный запах, не похожий ни на какие другие запахи мужа.