Я рассказал Хуснутдинову о сиреневых куполах дворцов, сложенных из розоватого камня, о глубоких колодцах, над которыми всегда стоит пахнущий тмином туман, о поваленных в пыль статуях, изображающих зверей с человечьими головами, о садах каменных деревьев, украшающих облицованные полированным гранитом террасы… Я рассказал об удивительных находках, которые встречаются среди руин: о прозрачных шарах, деревянных птицах и обломках каких-то странных машин, сделанных из бронзы и черного хрусталя.
В ореховых глазах Хуснутдинова замелькали смутные тени. Я почти физически почувствовал, что он видит мой Город, и странная ревность овладела мной. Что, если Хуснутдинов проникнет в красный мир и окажется сильнее Волшебника? Может быть, открывая перед ним дверь в Красный город, я совершаю ошибку…
Я не успел закончить рассказ. Внизу, у реки, затрещали автоматные очереди.
Хуснутдинов взлетел в воздух, как огромная гибкая змея, и, срывая с плеча автомат, метнулся к обрыву. Мелькнул среди деревьев и тут же пропал, прыгнув куда-то вниз. Я осторожно приблизился к краю тропинки. Ефрейтор, отчаянно тормозя ногами, скользил по каменистому склону. Мне тут же пришло в голову, что, если бы я поддался минутному искушению и попробовал столкнуть его с тропы, он скорее всего добрался бы до реки целым и невредимым, а потом переломал бы мне все кости. Вторая мысль, пришедшая мне в голову, была такой: «Сейчас его убьют». На берегу стреляли — уже не очередями, а одиночными выстрелами, но похоже было, что стреляют не только наши. Я представил себе, как Хуснутдинов, не снижая скорости, вылетает прямо на отмель и попадает под прицельный огонь противника… и даже зажмурился от изумления. Неужели избранная мной методика настолько действенна? Раздумывать, впрочем, времени не было. Подражая Хуснутдинову, я снял с плеча свой «АК» и тоже начал спускаться к реке. Спускался я гораздо медленнее, чем ефрейтор; неудивительно поэтому, что на берегу я оказался, когда бой уже закончился. Живой и здоровый Хуснутдинов вместе со вторым старослужащим уже вязали руки и ноги нарушителям. Ими были обычные крестьяне, искавшие потерявшихся коз. Из оружия при них имелась только старая двустволка, а боезапас они, кажется, уже израсходовали. Единственным пострадавшим в перестрелке оказался Маркеев, пришедший на заставу в один день со мной, — ему рассекло щеку осколком каменной глыбы, в которую попала пуля из крестьянской двустволки. Он сидел на песке, время от времени отнимая от лица перемазанную в крови руку, тупо глядел на нее и икал от страха. Проходя мимо, Хуснутдинов отвесил ему дежурную затрещину.
— Что, баклан, обосрался? Брал бы с дружка пример!
С этими словами он небрежно кивнул в мою сторону. Изумление, в которое поверг меня этот случайный жест, трудно описать. Меньше всего я ожидал такого от Хуснутдинова, который за все три месяца моей службы на заставе не сказал обо мне ни одного доброго слова. Неужели получасового рассказа о выдуманной книжке оказалось достаточно, чтобы купить себе благорасположение грозного ефрейтора? На секунду мне стало стыдно за тот хитроумный план, который я разработал, стремясь отомстить Хуснутдинову. Но только на секунду.
Спустя два дня Хуснутдинова застрелил майор Зверев.
Накануне майора вызвали в штаб округа. Позднее стало известно, что из Москвы приехал его давний приятель, занимавший высокую должность в Минобороны, и Зверь, настроившись на масштабную пьянку, укатил в город, сообщив жене, что вернется дня через два. Вышло, однако, так, что не успел высокопоставленный друг сойти с трапа самолета, как его тут же выдернули обратно в Москву — разбираться с каким-то ЧП. Майор, выяснив, что приехал зря, матюкнулся и велел шоферу возвращаться на заставу. По пути у них полетела трансмиссия, так что на заставе злой и относительно трезвый Зверев оказался только в два часа ночи. Жену дома он, к своему удивлению, не застал. Надо отдать должное Зверю — он не стал устраивать шум и поднимать заставу по тревоге. Он просто взял одну из служебных овчарок и сунул ей под нос первую попавшуюся Олесину тряпку. Собака привела его к дверям ленинской комнаты, перед которыми майор на некоторое время остановился. Из глубин ленинской комнаты доносились вполне недвусмысленные звуки. Майор постоял около двери, послушал…
Потом он пинком распахнул дверь и открыл огонь из табельного «ПМ».
Олесе повезло — пуля пробила ей мякоть икры, после чего она потеряла сознание — от страха или болевого шока — и упала на пол, уйдя с линии огня. А вот Хуснутдинову досталось по полной программе. Когда дежурные по заставе прибежали к ленинской комнате, ефрейтор был уже мертв. С пулевым отверстием в сердце и двумя пулями, засевшими в легких, долго не живут.
Зверю дали два года условно. Кажется, помог тот самый московский приятель, из-за которого все и завертелось.
Прошло несколько дней, прежде чем я окончательно удостоверился в том, что Хуснутдинов погиб не случайно. Вообще-то я старался не злоупотреблять отлучками в Красный город, который казался все желаннее — на фоне серых армейских будней. Дверь по-прежнему регулярно появлялась передо мной в различных укромных местах, где никто, кроме меня, не мог ее видеть, но отлучиться куда-либо на отрезанной от мира заставе — задача не из легких. Поэтому количество моих визитов в Красный город в это время можно было пересчитать по пальцам одной руки. Однако в тот раз я почувствовал, что не в силах преодолеть искушение. Дверь открылась, когда я стоял на посту у оружейной комнаты. До конца дежурства оставалось еще почти три часа. Рассудив, что риск внезапной ночной проверки постов относительно невелик, я шагнул в багровый прямоугольник, придерживая рукой автомат. Впервые я попал в мир Красного города с оружием в руках.
Довольно быстро я обнаружил то, что хотел. Большой, совсем еще мягкий конус, чьи бока слегка вздымались и опадали, как если бы он дышал. Я приблизился, чтобы приложить ухо к подрагивающей бело-золотой поверхности, и тут меня словно током тряхнуло.
Хуснутдинов КРИЧАЛ.
Его было слышно даже на расстоянии нескольких шагов от конуса. Если слабый голос Лехи едва угадывался в мешанине хрипов и бульканий, доносившихся из утробы диковинного то ли растения, то ли животного, то рев Хуснутдинова перекрывал собой все прочие звуки. В этом реве смешивались страх и бешенство, ненависть и мольба о помощи. Я не знаю, что именно происходило с ефрейтором, но, по-моему, ему было куда хуже, чем Лехе.
— Хуснутдинов, — позвал я громко, — эй, Хуснутдинов!
Он не слышал меня. Это было обиднее всего. Я кричал, приложив ладони ко рту, молотил по податливому бело-золотому боку прикладом автомата, но Хуснутдинов меня не слышал. А мне так хотелось спросить, понравился ли ему Красный город… И еще мне хотелось признаться, что это я отправил его сюда. Без этого моя месть казалась неполной.
Но ефрейтор продолжал кричать так, будто его рвали на куски. Я почувствовал сильное желание поднять автомат и выпустить очередь по дрожащему конусу, разом прервав этот разрывающий душу вой. Однако, сделав так, я, возможно, положил бы конец мучениям Хуснутдинова, а это в мои планы не входило. К тому же за расстрелянный в Красном городе боезапас пришлось бы неизбежно отчитываться на заставе. Поэтому я еще немного потоптался около конуса, соображая, как мне привлечь внимание ефрейтора, так ничего и не придумал и отправился восвояси.