А я тебя, бабочка, нисколько не боялась… Мир вокруг меня был полон ласки, тепла, обожания. Я никого не боялась! Я была как тепличное растение под колпаком с особым микроклиматом. Бабушка, помнишь, ты говорила, что у всякого человека есть ангел-хранитель? У меня их было много. Вы все были моими ангелами-хранителями. А потом у меня появился еще один – я встретила Женьку, и вы передали меня новому ангелу… из-под одного колпака – под другой.
Жень, ты помнишь, как мы воровали малину в чьем-то саду? Ночью, в грозу? Ты снял рубашку, и тело твое, гладкое и сильное, как у дельфина, блестело от дождя в сполохах молний, а крупные ягоды малины казались черными! Мы рвали их и жадно запихивали в рот, давясь и умирая от хохота… под оглушительные раскаты грома прямо у нас над головами. Я видела красные царапины от малиновых колючих стеблей на твоих плечах… Ты был красив, как языческий бог… А потом мы вдруг перестали рвать малину…
Ты смотрел на меня, и даже в темноте я чувствовала твой взгляд, и сердце мое сжималось от сладкого ужаса. От предчувствия того, что должно было произойти… Твои губы были холодны от дождя и пахли малиной… Мы целовались поспешно, жадно, неумело – я, во всяком случае… Так же, как за минуту до этого глотали малину, прижимая ягоды к небу языком, расплющивая их там и давя, и вытирали с лица малиновый сок пополам с дождем… Целовались, как никогда потом… Помнишь, Женька, что было дальше? Помнишь? Ты прижал меня к себе, мокрому, скользкому, исцарапанному малиновыми стеблями, так сильно, что я задохнулась… и заплакала…
«Тонкослезка», – говорила тетя Катя Шарварок. Я плакала, громко всхлипывая и подвывая, сама не знаю, почему, от счастья, наверное… не умея выразить иначе то, что рвалось из меня… А ты целовал мое мокрое лицо, на котором смешались слезы, дождь и сок малины, и приговаривал: «Глупая, не плачь! Я люблю тебя! Я очень тебя люблю! Я никогда тебя не обижу!»
Ты сдержал свое обещание, Жень! Никогда! Прожито, как один день. Жизнь, как день! Ни добавить, ни убрать, только сожалеть можно…
Она задумалась, подперев руками подбородок.
– А помнишь, как ты танцевал в лесу, Жень? Помнишь? Был ноябрь… и холодно уже… Деревья почти облетели. И небо было синим, бездонным и холодным. И солнце светило, тоже холодное. Белое и холодное. Мы пришли в лес на нашу летнюю поляну, у нас было вино, и мы выпили его прямо из бутылки, и стали есть большое желтое антоновское яблоко, одно на двоих, откусывая по очереди. Яблоко было холодное и кислое… И ты стал танцевать, чтобы согреться, смешно подпрыгивая, сунув озябшие руки в карманы короткой курточки… фальшиво напевая строчки известного барда из песни про вальс-бостон… как там…
«Постой, не уходи, побудь со мной, ты мой каприз… – кричал ты на весь лес, кружась. – Удивительный сон, в котором осень нам танцует вальс-бостон… хрипло пел саксофон...»
Ты так смешно кружился, выбрасывая ноги, а я заливалась глупым счастливым смехом… Смех от радости часто кажется глупым, потому что для него не нужно никакой видимой причины. А ты все танцевал и танцевал, кружась и подпрыгивая… Светило низкое солнце, слегка теплое, роса блестела на траве – растаявший ночной иней…
Юлия смеется.
– За вас, мои дорогие!
Она залпом выпивает вино и тянется к сине-белому блюду, полному клубники. Рука ее застывает на полпути, словно она передумала, падает, громко клацнув кольцами о стол.
– Я всех вас ненавижу! – вдруг громко и отчетливо произносит она. – Ненавижу! Ненавижу! – кричит она, захлебываясь собственным криком…
Хватает бокал и швыряет им в стену… Пронзительно звякнув, бокал разлетается вдребезги… осколки сыплются на пол. Юлия хватает другой бокал, размахивается… бокал летит вслед за первым… Со звоном, сыплются на паркет кусочки тонкого стекла…
– Не хочу! – кричит она. – Не хочу! Ненавижу! Где вы все? Все ушли! Все вместе!
Сначала ушла ты, бабочка! Потеряв память, перестав узнавать нас всех. Ты поднималась рано утром и принималась ходить по квартире, бормоча, что Юлька, вредная девчонка, опоздает в школу, а когда я приходила с маленьким Денькой, ты называла нас «та женщина с ребенком». Я брала тебя за руку, и ты, растерянная и непонимающая, смотрела на меня больными тоскующими глазами и осторожно отнимала руку. Это было страшно. Под конец жизни ты оказалась в незнакомом месте, с незнакомыми людьми. Ты – такая сильная, жизнерадостная и неунывающая. Иногда мне кажется, что я тоже оказалась в незнакомом месте, и незнакомые люди вокруг, и я вожу взглядом по чужим лицам, никого не узнавая.
Потом умер ты, папа, – читал газету на диване и умер. Врач «Скорой помощи» сказал тогда: «Красивая смерть, он и не почувствовал. Дай Бог всякому».
Потом ты, мамочка… уходила долго и мучительно.
Потом Женька… «Будь самой горькой из моих потерь, но только не последней каплей горя»… Ты, Жень, самая горькая из моих потерь и последняя капля горя! Ушел, как жил – стремительно, в одночасье, до времени, ничего не сказав на прощание…
Бокалы разбиваются один за другим. И только когда разлетелся последний, пятый, за которым ей пришлось тянуться через стол, и наступила тишина, она услышала, что в дверь звонят…
* * *
– Таких, как твой Женька, больше нет. Все! Штучная работа.
Ирка хлопнула ладонью по подушке. Они уютно устроились на мягкой и широкой тахте в гостиной Юлиного дома. На маленьком столике у тахты – бутылка с вином, рюмки, виноград в вазе и коробка вишни в шоколаде. Они болтают о знакомых и всяких мелких и незначительных событиях, которыми полна их жизнь, о том, о чем обычно болтают женщины, когда сходятся вместе, тем более – старинные подруги, которым есть что вспомнить. Юлия, печальная, бледная, исхудавшая после смерти мужа, и Ирка, язва Ирка, неунывающая стерва с раздвоенным язычком, чьи словечки и характеристики прилипают намертво – не отдерешь, которая пытается развеселить ее.
– Ты что, теперь всех мужиков будешь с ним сравнивать? Гиблое это дело – сравнивать, поверь, по себе знаю! Хотя и сравнивать-то особенно не с кем и некого. Моя первая большая любовь, Павлик Морозов! – Ирка расхохоталась. – Помнишь? Красавец под два метра ростом, кругом положительный и правильный. Отличник, победитель олимпиад, надежа и опора отечественной науки. Веришь, я первая его… трахнула, можно сказать. Я, я сама! Он до свадьбы не хотел, видите ли. Идиот! Мне бы тогда еще подумать, что странно это, в жизни так не бывает, разве что в мексиканском сериале… «Он ее бережет», – называется. Из серии «Честные и порядочные». А я, дура, радуюсь. Бережет – значит, любит. Не то что другие… которых просить не надо! Умный, честный, принципиальный, будущий ученый с мировым именем, кандидатская, докторская, кафедра в столице, нобелевка, приемы, загранпоездки… И я, верная подруга великого человека, в скромном вечернем туалете, скромные бриллиантики в ушках, глазки опущены – жена, лингвист-полиглот-референт, помогаю мужу в его деятельности, перевожу статьи из научных журналов, библиографии составляю, тексты правлю… А он, красавец – глаз не оторвать, в смокинге, принимая медаль… или что им там дают, говорит: «Всеми своими успехами я обязан жене, моей верной помощнице и замечательному человеку… Ириша, родная…» Голос его дрожит… Трогательная пауза, все дружно начинают хлюпать носами, лезут в разные места за носовыми платками… – Ирка делает драматическую паузу, потом вдруг орет: – Как же, нобелевка! Кафедра в столице! Щас! Фиг вам! Он же всех достал своей принципиальностью и занудством, своими жалобами в вышестоящие инстанции. Писатель гребаный! То ему компьютер со слабой памятью дали, а кому-то «Пентиум» последней модели обломился, то кабинет отдельный пообещали, да снова не дали, то в отчете отметили не так, как надо, то премии не выделили, то штаты раздуты и бездельников полно. Какая наука, если борьба за справедливость не за жизнь, а за смерть! Его же первого и выперли из института по сокращению. Так он на них в суд. Папочку завел, ходит, бумажки подкалывает, с адвокатами перезванивается. Цитирует классика. Как сейчас помню: «Лишь тот достоин счастья и свободы, кто каждый день идет за них на бой!»
[1]
Тот сказал да забыл, а этот вооружился. Бац – проиграл! Бац – снова облом! Что было, вспомнить страшно!