— Дом полон канцелярскими принадлежностями, что вы хотите, у меня мать — редактор журнала!
«Заносчивая, сука», — подумал Александров. Он был опытный человек.
Ольга старалась не смотреть на потертый чемодан, стоявший под вешалкой, полуприкрытый длинной старой шинелью отца и материной шубой. Заметят? Не заметят?
Его тут же и заметили. Похожий на Косыгина Александров попросил Ольгу открыть чемодан. Она открыла, он бросил внутрь небрежный взгляд, сразу все понял и расплылся:
— Теперь вижу, что хорошо подготовились.
Покопались для приличия еще часа полтора. Кроме чемодана, взяли две материнские пишущие машинки, отцовский бинокль, любимый фотоаппарат Ильи, все записные книжки, включая материнские, даже календарик отрывной сняли со стены. Еще забрали фотографии его «золотой коллекции», портреты самых ярких людей времени: Якира, Красина, Алика Гинзбурга, священников Дмитрия Дудко, Глеба Якунина, Николая Эшлимана, писателей Даниэля и Синявского, Натальи Горбаневской.
Это был единственный в то время фотоархив, который годы спустя стал называться диссидентским. Там были среди прочих фотографии, опубликованные в западных газетах. Те, что продал Илья немецкому журналисту Клаусу и еще одному американцу, и те, что ушли через бельгийского дружка Пьера, который распоряжался ими на Западе.
Когда Александров вытащил папку из глубины Костиного письменного стола, Ольга поняла, что Илья крепко засветился.
У подъезда стояла черная «Волга», а на улице еще одна, серая. Чемодан, машинки и мешок с бумагами погрузили в серую, а самое Олю — в черную. Она сидела на заднем сиденье, зажатая двумя сотрудниками. Везли недалеко, на Малую Лубянку, в одноэтажный дом, на котором было честно написано: «Управление Комитета Госбезопасности по Москве и Московской области».
В третьем часу начался, как показалось Оле, настоящий допрос. Александров, которого Ольга про себя звала Косыгиным, сидел в кабинете, но еще сидел почти бессловесный капитан. Первый за день человек в форме. Она и не узнала, что это был не допрос, а всего лишь собеседование.
Что говорить? Чего не говорить? Врать Оля приучена не была. Илья предупреждал: по-умному себя вести — значит ничего не говорить. Но это и оказалось самым сложным. И Оля, вопреки намерению, заговорила — час, второй и третий. Вопросы все были какие-то незначительные — с кем дружите, куда ходите, что читаете. Поминали про эмигранта-доцента, знали, конечно, что письма подписывала, что из университета выгнали в шестьдесят пятом. И даже сочувственно: вот этот воз антисоветчины, зачем он вам? Вы же из советских людей, с кем связались-то?
Ольга слегка валяла дурака, что-то плела о подругах, которых почти и не осталось, все семейные, дети, работа… мстительно назвала в числе близких подруг только Галю Полухину, ни одного лишнего имени, как самой казалось, не назвала.
Александров, удивив Ольгу, спросил о Тамаре Брин.
— Нет, и не видимся. Раньше дружили, а теперь она с головой в науку ушла, ни с кем не общается.
— Почему же ни с кем? С Марленом Коганом, например, общается. Иврит изучает.
Ольга вскинула брови:
— Да вы что? Правда?
— Здесь я спрашиваю, а вы отвечаете. Вы, видно, Ольга Афанасьевна, считаете себя очень проницательной и умной. — Он улыбнулся, показав большие зубы, и Оле на минуту стало жутко. Обнаженной, доступной укусу и уколу, мягкой, как моллюск без раковины, почувствовала она себя. Но мгновенно поняла, что надо сделать перебивку, и попросилась в туалет.
Александров позвонил, вошла толстозадая сотрудница, проводила по причудливо меняющему направления коридору в туалет. На гвоздике в кабинке висели квадратики газетной бумаги. Присев над чисто вымытым унитазом без сиденья, подумала: интересно, как выглядит сортир в ФБР? И засмеялась так громко, что сотрудница встрепенулась. Эта минутная передышка помогла: собралась с мыслями, даже и с силами. Интересно, врет ли он про Тамару? Наверное, не врет. Почему же та ничего о себе не говорила? Странно, странно. Неужели какие-то отношения с Марленом? Никогда ни слова Тамара не говорила. Партизанка! А Марлен хорош! Такая у него подчеркнутая семья, соблюдение законов, вся эта кошерная фигня. Вспомнила, что Марлен у них в доме ничего не ест, только водку пьет. Водка, говорит, всегда кошерная. Борода неопрятная, лохматая, фигура нелепая — большая голова в свалявшихся кудрях, широченные плечи, короткие ноги. Но умница, умница, целая библиотека в голове, по полочкам — история, география, литература. Блестящий, конечно, но все же… странно, что Томка на него польстилась! Но — все может быть.
Потом капитан посмотрел на часы, вышел, минут через пять вернулся, снова посмотрел на часы и что-то буркнул Александрову, и тот поменял тон, — как будто на капитанских часах была написана для него команда.
— Так. Хватит. Это ваши книги или вашего мужа?
— Мои, конечно. У меня дома мои книги.
— Все книги ваши?
— Ну, некоторые, может, кто-то у меня оставил. В основном мои.
— Которые из этих книг не ваши?
— Да мои, мои, — исправилась Ольга.
— Откуда они у вас?
Ольга, подготовившаяся именно к этому вопросу, с готовностью сказала:
— Покупаем книги. Мы читающие люди, покупаем много книг.
— Где?
— Ну, знаете, в Москве есть черный рынок, там все можно купить, и барахло заграничное, и духи, и книги…
— Где же этот рынок находится?
— Ну, по-разному. Кое-что на Кузнецком Мосту покупала.
— Точнее, точнее. Где на Кузнецком?
— Толкучка есть книжная в Москве. Там много чего продается.
— Прямо вот так стоят на улице люди на Кузнецком Мосту и предлагают вам, — он вытащил из стопки Авторханова, — «Технологию власти»?
— Ну да, — кивнула Оля.
Потом он вытаскивал книги одну за другой, пока ему не надоело. Капитан два раза выходил, потом приходил снова.
— Ну, что я вам могу сказать, Ольга Афанасьевна? Вся эта книжная деятельность квалифицируется как антисоветская и подпадает под действие статьи 191.1, часть первая, Уголовного кодекса. Мера пресечения — от трех до пяти лет. Может, вы не знали? — Последнее он сказал даже с сочувствием.
Ольга, с малолетства избалованная всеобщей симпатией, любовью и восхищением, мучилась более всего от полнейшей неопределенности отношений с собеседником. Он был малоприятный человек, враг по определению, но инстинктивно она продолжала полагаться на свое обаяние. Кокетство и уверенность в себе невольно пробивались через сдержанность, которую она себе наметила как линию поведения. Но собеседник был глух и бесчувствен, и она все сбивалась, ловила себя на внутренней непоследовательности и страшно от этого измучилась, потому что никак не могла понять, чем все это кончится: отпустят, арестуют, убьют… Нет, не убьют, конечно, но минутами вдруг бросаю ее в страх, животный, физиологический, который явно превышал человеческие возможности. И длилось это все ужасно долго.