Вот как раз такая идет: четыре человека. Двое здоровеньких круглолицых детишек, один ест сэндвич с жареной картошкой, другой — мороженое. Родители: у нее облезлые от солнца плечи с розовыми пятнами, он в сетчатой майке и бейсболке. Пускай поделятся со мной, думаю я. Им есть чем делиться.
Привычная процедура, отрепетированная до мелочей. Когда они подходят на расстояние вытянутой руки, я поворачиваюсь, теряю равновесие и роняю банку с пивом. Пенное пиво выплескивается на мамашин топик и подвернутые брюки папаши.
— Ох, простите. Извините, пожалуйста.
Я делаю движение, словно хочу подобрать упавшую банку, и оказываюсь рядом с детьми. Обоняю их: жир от жареной картошки, жвачка, жизнь.
Мать отталкивает меня.
— Псих ненормальный, — говорит она.
Я делаю вид, что поддерживаю одного из детей. Он теплый и извивается. Я, стараясь выглядеть добрым дядюшкой, придвигаюсь поближе.
— Смотри, мальчик, не упади через перила. А то акулы тебя — ам!
Есть контакт. Сейчас почувствую прилив энергии от мальчика, поток жизни, бьющий через него в меня. Но не чувствую. Вместо этого меня вдруг охватывает странная внезапная усталость. От пива, наверно. Я дрожащей рукой глажу мальчика по голове, чувствуя ладонью солнечные кудряшки. Сосредоточься. Тебе нужна жизнь, горячая жизнь, стеклянные шарики и жвачка, игра в каштаны, карточки из сигаретных пачек. Секреты, нашептанные на ухо лучшему другу в проулке. Первый велосипед. Первый поцелуй. Я подбираюсь, готовый принять этот напор.
Пусто.
Мать косится на меня. Я силюсь улыбнуться, но улыбка выходит перекошенная, и я чуть не падаю. Я словно пьян, опустошен, словно не я, а из меня вытянули жизнь, высосали до костей. Мальчик улыбается, и мгновение я вижу его очень ясно: лицо, подсвеченное красной неоновой вывеской ближайшего пассажа, сияет, большие глаза словно светятся.
Мать склоняется ко мне — она пахнет розами, и маслом для жарки, и той дрянью, которой закрепляют прически, жаркая смесь ароматов, все горячей и горячей… Я ничего не могу с собой поделать. Тянусь к ней, задыхающийся, оголодавший, запыхавшийся, и внезапно меня охватывает леденящий холод.
— Помогите, — шепчу я.
— Псих ненормальный, — повторяет она.
Небрежно, без всякого сочувствия. К ней направляется отец семейства, медленные, легкие шаги вызванивают поперек пирса. У матери мягкие и ароматные руки, бусинки пота застряли в персиковых волосках, покрывающих толстые розовые предплечья. Мир на секунду становится серым. Голос у нее густой и вязкий, словно рот набит тортом, и в однообразных интонациях мне чудятся нотки веселья.
— Папочка, брось его, — говорит она. — Что зря кровь портить.
Я смотрю в удаляющиеся спины, и холод начинает отступать. Мир чуточку светлеет, и мне удается сесть. Я чувствую себя так, словно мне двинули в челюсть. Но четверо сияют, подсвеченные огнями пляжа. Пробегает девочка с мороженым, кинув на меня мимолетный взгляд. От ее кожи так же разит жаром, таким же обещанием жизни. Я гляжу на нее с настила пристани, пытаюсь дотянуться, она так близко, что пальцы чешутся. От нее исходит печной жар. Жизнь. Я жажду ее до потери сознания. И все же останавливаюсь, несмотря на голод, — внезапно испуганный живостью девочки, ее невинной жадностью. Я так слаб, что чувствую: она может заморозить меня насмерть, даже не заметив.
Фраера гуляют мимо, не удостаивая меня взглядом. Они все цветущие, шумные, краснолицые, расступаются и вновь смыкают ряды, словно горячая река меня обтекает. Я столько времени прожил среди узких улиц и туманов Уитби, что совсем забыл, как полнокровны живые. И все же их всех что-то роднит, какое-то словно бы семейное сходство. Для живых людей они какие-то слишком яркие, слишком блестящие. Я вспоминаю, какие отдыхающие были в Уитби в стародавние времена — худые юнцы в черном с печальными натужными лицами, серая кожа, унылость. Среди этих людей нет ни одного унылого, им всем присущ тот самый блеск, который я начинаю узнавать… Здоровые — кровь с молоком. Полноватые в талии. С приятными лицами. Иллюзия бьющей через край жизни.
Так вот куда они все деваются, вампиры неправильного типа: рынок выталкивает их сюда. Они находят себе место здесь, меж ярких огней, торговых пассажей, рыбных лавок и американских горок. Они неотличимы от настоящих. Может, кто-то скажет, что и лучше настоящих. Они не умирают, не изменяются: бодрые отдыхающие в бесконечном отпуске. Я медленно поднимаюсь и начинаю пробираться сквозь толпу, жадно заполонившую пристань. Головы поворачиваются мне вослед. Деликатные пальцы порхают по моей коже. Я смутно думаю — а сколько же их здесь, во сколько раз их больше, чем живых? В десять? В сто? В тысячу? Или теперь их так много, что им приходится питаться друг другом, бескровно, жадно, плечом к плечу, с грубым, ухмыляющимся дружелюбием?
Огни променада крикливы, как светящаяся приманка для ночного лова, скользящая по черной воде. Они манят жизнью. Горячкой жизни. Я слишком слаб, чтобы уйти далеко от этой далекой надежды. Я устало иду назад, к огням, стараясь не встретить на пути самого себя: очередного кровососа, бредущего в темноте по долгой дороге в Вифлеем.
[80]
ТУАЛЕТНАЯ ВОДА
В эпоху ботокса, пирсинга на теле и неудачных пластических операций очень хочется думать, что были и другие времена, гораздо романтичней. Мечтать не вредно.
Только явившись ко двору, я понял, до чего воняют богатые. На самом деле даже больше, чем бедные: в деревне гораздо меньше предлогов, чтобы не мыться. Здесь же принятие ванны означает нарушение нормальной жизни: воду нужно нагреть, потом натаскать в комнату, принести губки, щетки, духи, полотенца и прочие снаряды, им же несть числа, не говоря уже о самой ванне — чугунной, тяжелой, — которую нужно достать из хранилища, очистить от ржавчины, а потом лакеи должны втащить ее наверх по бесконечным лестничным пролетам в будуар мадам.
Она в дезабилье, ждет. На ней сак
[81]
из розового люстрина с ленточками кораллового оттенка, столь популярного в этом сезоне, модницы называют его soupir etouffe.
[82]
Корсеты под саком серы от пота, расплывшегося кольцами, одно кольцо за другим, словно распиленный ствол очень старого дерева.
Но мадам богата; у нее в хозяйстве столько белья, что служанки стирают его только раз в год, на плоских черных камнях laveraie,
[83]
у Сены. Нынче сентябрь, и комната для белья заполнена лишь наполовину; но все равно мускусный запах интимных принадлежностей мадам разносится по ступенькам, в коридор, в утреннюю комнату, где даже четыре вазы срезанных цветов и подвесной помандер
[84]
не в силах заглушить этой вони.