— Они не пойдут к мысу Грино, — сказал Оме. — Я знаю Аристида. Он всегда говорил, что, если застрянешь во время прилива, надо идти к Ла Гулю. Это дальше, но течения не такие сильные, и приставать там безопаснее, когда доберешься.
Он был прав. Через полчаса «Сесилия» вышла из-за мыса, чуть качаясь, но достаточно уверенно, и взяла курс на Ла Гулю. Мы помчались к ней, все еще не зная, успели они закончить риф или бросили его на произвол стихий.
— Смотри! Вон она!
«Сесилия» уже входила в залив. За ней волны, высокие, с белизной на гребнях, отражали мрачное небо. Внутри залива было относительно спокойно. Вспыхивал красный бакен, освещая их на миг. Когда ветер стихал, мы слышали громкие голоса и пение.
Звук раздавался в холодном воздухе странно и зловеще — предвестие шторма, который шел за ними по пятам. Свет Аристидова фонаря освещал шестерых сидящих в лодке, и теперь, когда они подошли ближе, я различала лица, подсвеченные словно от костра. Ален и Гилен в своих длинных плащах, на корме — Ксавье с Аристидом Бастонне, рядом сидит Матиа Геноле. Они представляли собой впечатляющее зрелище — такую картину мог бы написать, например, Джон Мартин: на фоне апокалиптического неба два старика с длинными волосами и воинственными усами, оба повернуты к суше в профиль, мрачно торжествуя. Только потом я поняла, что впервые увидела Матиа и Аристида вместе, бок о бок, и услышала, как их голоса сливаются в песне. На час враги стали если и не друзьями, то чем-то вроде союзников.
Я пошла вброд навстречу «Сесилии», и они меня увидели. Несколько человек спрыгнули в воду, чтобы вывести лодку на сушу. Среди них Флинн. Он неловко обнял меня, пока я тащила «Сесилию» за нос. Несмотря на усталость, глаза у него горели. Я обхватила его руками, дрожа от холодной воды.
Флинн засмеялся.
— Это еще что такое?
— Значит, у вас получилось? — Мой голос дрожал.
— Конечно.
Он был ледяной и пах мокрой шерстью. Я ослабела от облегчения; изо всех сил вцепилась в него, и мы оба чуть не упали. Его волосы хлестнули меня по лицу. Рот у него был соленый на вкус и теплый.
Гилен, сидя на корме, рассказывал всем, кто готов был слушать, как Ален и Рыжий ныряли по очереди под звено рифа, чтобы закрепить последние тросы. На утесе ждали еще несколько деревенских — я увидела Анжело, Шарлотту, Туанетту, Дезире и отца. Кучка детей с фонариками приветственно закричала. Кто-то пустил сигнальную ракету, которая триумфально поскакала по камням к морю. Анжело завопил:
— Всем добровольцам колдуновка бесплатно! Выпьем за святую Марину!
В отдалении подхватили:
— Да здравствует Ле Салан!
— Долой Ла Уссиньер!
— Троекратное «ура» Рыжему!
Это крикнул Оме, протискиваясь мимо меня к носу лодки. Оме и Ален, подойдя к Флинну с боков, подняли его над водой. К ним присоединились Гилен и Ксавье. Флинн, ухмыляясь, ехал у них на плечах.
— Инженер! — закричал Аристид.
— Мы ведь даже не знаем, выйдет ли из этого рифа что-нибудь, — смеясь, сказал Флинн.
Его протесты утонули в раскате грома. Кто-то радостно и победоносно закричал в ответ, обращаясь к небу. Словно в ответ, пошел дождь.
9
Настало время неопределенности — и для меня, и для всех остальных. Истощенные неделями изнурительного труда на стройке, мы впали в неловкое затишье, усталые, слишком неспокойные, чтобы праздновать. Недели шли, никак не рассеивая нашей неуверенности. Мы ждали.
Ален поговаривал о покупке новой лодки. Потеря «Корригана» означала, что Геноле больше не могут ходить на рыбную ловлю, и, хотя они храбрились, в деревне все знали, что семья глубоко в долгах. Один Гилен, кажется, сохранял оптимизм; несколько раз я видела его в Ла Уссиньере, он околачивался в «Черной кошке» в футболках разнообразных психоделических цветов. Может, на Мерседес это и производило впечатление, но виду она не подавала.
Про риф никто не упоминал. Он пока держался, найдя себе место, как и предрекал Флинн, но все чувствовали, что говорить об этом вслух значило бы искушать судьбу. Мало кто осмеливался возлагать на него слишком большие надежды. Но вода на Ла Буше сошла; Ле Салан был свободен от воды вплоть до низинных болот; пришли и прошли ноябрьские приливы, не причинив никакого ущерба ни Ла Бушу, ни Ла Гулю.
Никто не осмеливался выражать свои надежды вслух. Со стороны могло показаться, что в Ле Салане ничего не изменилось. Но Капуцина получила открытку от дочери, с материка; Анжело начал перекрашивать свой бар; Оме и Шарлотта спасли зимний картофель; а Дезире Бастонне сходила в Ла Уссиньер и там целый час проговорила по междугородному телефону со своим сыном Филиппом, живущим в Марселе.
Все это были не особенно важные события. Но что-то словно висело в воздухе: предчувствие новых возможностей, самое начало движения.
Жан Большой тоже переменился. Впервые с моего возвращения он вновь заинтересовался заброшенной шлюпочной мастерской, и в один прекрасный день, придя домой, я увидела, что он, одетый в рабочий комбинезон, слушает радио и сортирует заржавевшие инструменты в ящике. В другой раз он начал прибираться в запасной комнате. Однажды мы вместе пошли на могилу Жана Маленького — вода к тому времени почти полностью сошла — и нагребли к надгробию свежего гравия. Жан Большой принес в кармане луковицы крокусов, и мы посадили их вместе. Иногда все было совсем как встарь, когда я помогала отцу в шлюпочной мастерской, а мать с Адриенной уезжали в Ла Уссиньер, оставив нас вдвоем. Это время принадлежало только нам — краденое и оттого вдвойне драгоценное; иногда мы уходили из мастерской и отправлялись рыбачить на Ла Гулю или пускали кораблики по etier, словно те сыновья, которых у него никогда не будет.
Только Флинн, кажется, совсем не изменился. Он жил по прежнему распорядку, словно риф к нему никакого отношения не имел. И все же, говорила я себе, в ту ночь на Ла Жете он рисковал жизнью ради рифа. Я его совсем не понимала. В нем, несмотря на простоту в обхождении, была какая-то двойственность, место в середке души, куда меня никто не звал. Меня это пугало, словно тень, скользящая в глубине воды. Но, как любая глубина, одновременно и притягивало.
Наш прилив повернул двадцать первого декабря, в половине девятого утра. Я услышала внезапную тишину — когда ветер переменился и последний, самый высокий из декабрьских приливов наконец сдался, перестал трепать риф у Ла Жете. Я пошла на Ла Гулю, как всегда в одиночку, искать признаки перемен. Камни цвета зеленых водорослей лежали голые в лучах рассвета, и за ними виднелись отмели, обнажающиеся по мере отступления моря. Несколько переживших зимнюю непогоду bouchots — деревянных калабашек, отмечающих старые устричные отмели, — торчали над водой, и за ними тянулось ожерелье веревок. Подойдя ближе, я заметила, что прилив устлал полосу прибоя всяким мусором — кусок веревки, садок для омаров, одинокая кроссовка. В луже воды у моих ног барахтался единственный зеленый моллюск-блюдечко.