Сегодня почти полная луна, она таинственно сияет на пурпурно-коричневом небе. Время от времени по ней пробегают маленькие облачка, но все равно довольно светло, и каждая каминная труба, каждый желоб, каждая черепица словно обведены синими чернилами. За моей спиной Леон издает долгий дрожащий вздох:
— Вот это да!
Я смотрю вниз: Привратницкая светится вдалеке, как рождественский фонарик. Отец, должно быть, там, смотрит телевизор или отжимается перед зеркалом. Он ничего не имеет против моего отсутствия по ночам: уже несколько месяцев он не спрашивал, куда я ухожу и с кем.
— Вот это да! — повторяет Леон.
Я усмехаюсь, чувствуя нелепую гордость, как будто все это построено мною. Берусь за веревку, привязанную к трубе, подтягиваюсь и поднимаюсь на гребень. Каминные трубы возвышаются вокруг меня, словно короли, их тяжелые короны чернеют на фоне неба. Над ними звезды.
— Давай!
Я покачиваюсь, раскинув руки, вбирая в себя ночь. На секунду мне кажется, что я могу ступить прямо в звездное небо и полететь.
— Ну же!
Медленно Леон поднимается за мной. Лунный свет превращает нас обоих в привидения. У него бледное и отрешенное лицо — лицо ребенка, увидевшего чудо.
— Вот это да.
— Это еще не все.
Успех окрыляет меня, и я веду его по дорожке — широкой, обрамленной чернильными тенями. Я держу его за руку. Он не задает вопросов, а лишь послушно следует за мной, другая рука протянута над веревкой. Дважды я предупреждаю его: здесь камень шатается, там сломана перекладина лестницы.
— И давно ты сюда ходишь?
— Порядочно.
— Ничего себе.
— Нравится?
— Еще бы!
Мы карабкаемся еще полчаса и останавливаемся передохнуть на плоском широком парапете над крышей часовни. Тяжелые каменные черепицы, вобравшие дневной жар, все еще сохраняют тепло. Мы ложимся на парапет, в ногах у нас горгульи. Леон достает пачку сигарет, и мы выкуриваем одну на двоих, глядя на город, распростертый под нами одеялом из огней.
— Потрясающе. Поверить не могу, что ты об этом никогда не говорил.
— Тебе ведь сказал?
— Хм…
Он лежит рядом, сложив руки под головой. Его локоть касается меня — прижимается горячей точкой.
— Представляю, каково здесь заниматься сексом, — говорит он. — Можно провести хоть всю ночь, и никто не узнает.
В его голосе мне чудится легкий упрек — каково ему было бы проводить ночи с прекрасной Франческой на крыше, под сенью этих королей.
— Могу себе представить.
Но думать об этом — о них — не хочется. Понимание проскакивает между нами, как беззвучный скорый поезд. Близость Леона невыносима, от нее все зудит, как от крапивных укусов. Я чувствую запах пота, сигаретного дыма, слегка маслянистый, мускусный запах его длинноватых волос. Он смотрит на небо, глаза его полны звезд.
Я украдкой протягиваю руку и чувствую его плечо — пять жарких булавочных уколов в кончиках моих пальцев. Леон не двигается. Медленно я разжимаю руку, она скользит дальше, по рукаву, к его груди. Я ничего не соображаю, рука словно живет отдельной жизнью.
— Ты скучаешь по ней? По Франческе?
Голос у меня дрожит и концу фразы нечаянно срывается на писк.
Леон ухмыляется. У него голос сломался несколько месяцев назад, и он любит дразнить меня за незрелость.
— Эх, Пиритс. Какой же ты еще ребенок.
— Что, спросить нельзя?
— Совсем маленький.
— Заткнись, Леон.
— Ты думал, это настоящее? Лунный свет, два идиота, любовь и романтика? Господи, Пиритс, какой же ты бываешь банальный!
— Заткнись, Леон!
Лицо горит. Мне бы звездного света, зимы, льда. Он смеется.
— Ну прости, голубок, придется тебя разочаровать.
— Ты это о чем?
— Да о любви, господи. Я просто трахал ее, вот и все.
Меня это потрясло.
— Неправда!
Я вспоминаю Франческу, ее длинные волосы, ее томные ноги. Я думаю о Леоне и обо всем, что приношу в жертву ради него, ради романтики, ради тоски и опьянения страсти, которые разделяю с ним.
— Ты сам знаешь, что это неправда. Она не такая. И не называй меня голубком.
— А то что?
Он садится, глаза его сверкают.
— Брось, Леон. Вечно тебе нужно все изгадить.
— Ты думаешь, она была первой? — ухмыляется он. — Ну, Пиритс, пора все-таки повзрослеть. Ты становишься совсем как она. Из кожи вон лезешь, чтобы излечить мое разбитое сердце, как будто меня вообще может волновать девчонка…
— Но ты же говорил…
— Я просто дурачил тебя, кретин. Неужели ты не понял?
Я тупо качаю головой.
Леон хлопает меня по руке, почти ласково.
— Ты такой романтик, голубок. А в ней была своя прелесть, хоть она всего-навсего девчонка. Но она не первая. И если честно, даже не лучшая из тех, кто у меня был. И конечно, не последняя.
— Я тебе не верю.
— Не веришь? Слушай, малыш. — Он смеется от души, в лунном свете волоски на его руках как поблекшее чернение на серебре. — Я не рассказывал, почему меня выперли из предыдущей школы?
— Нет. Почему?
— Я трахался с учителем, голубок. С мистером Уиксом, мастером по чеканке. В мастерской, после уроков. Вот шума-то было!
— Да ты что!
И я хохочу вместе с ним в чистейшей ярости.
— Говорил, что любит меня. Глупый педрила. Письма мне писал.
— Не может быть. — Глаза у меня лезут на лоб. — Не может быть!
— Меня-то никто не обвинял. Сказали, моральное разложение. Впечатлительный мальчик и опасный извращенец. Имя скрыли, чтобы не пострадал невиновный. Тогда об этом вопили все газеты.
— Да ты что? — Но я не сомневаюсь, что он говорит правду. Это многое объясняет: его безразличие, преждевременную половую зрелость, бесстрашие. Боже, какое бесстрашие… — И что потом?
Леон пожимает плечами.
— Pactum factum. Педрилу засадили. На семь лет. Мне даже жалко его было, честно. — Он снисходительно улыбается. — Он был ничего, мистер Уикс. Водил меня по клубам и все такое. Правда, больно страшный. Брюхо висело. И старый. Лет тридцать…
— Не может быть, Леон!
— Да ладно. Смотреть-то необязательно. И он давал много всего: деньги, компакт-диски, вот эти часы — они стоят сотен пять…
— Ты что!
— В общем, мама чуть не спятила. Меня таскали на всякие консультации. Мама говорит, что у меня могла быть травма. И я, может, никогда от нее не оправлюсь.