В тот день, когда ты родилась – кстати, прямо в поле, в палатке, в долине Салинас, – я была переполнена любовью, которая придавала мне сил. Мы назвали тебя Таллула – потому что знали, что ты будешь особенной, – и Роуз, из-за розовой кожи, нежнее которой я ничего в жизни не видела.
Я любила тебя.
И люблю.
Но после родов со мной что-то произошло. Вернулись ночные кошмары – мне снился отец. Сегодня молодым матерям рассказывают о послеродовой депрессии – но в те времена никто об этом не знал, по крайней мере в лагере сезонных рабочих в Салиносе. В нашей маленькой палатке, тесной и пыльной, я с криком просыпалась посреди ночи. Шрамы от ожогов сигаретой словно пульсировали болью. Иногда мне казалось, что я вижу их сквозь одежду. Раф не мог меня понять.
Я стала вспоминать свое безумное состояние – оно возвращалось. Это меня сильно испугало, я замкнулась; я старалась быть хорошей, правильной. Но Раф не хотел видеть меня тихой и послушной; он тряс меня, умолял сказать, что случилось. Однажды, когда он был особенно встревожен, мы поссорились. Это была наша первая настоящая ссора. Раф хотел от меня того, что я ему дать не могла. Он отпрянул от меня – а может, я сама его оттолкнула. Не помню. Как бы то ни было, он выскочил из палатки, а в его отсутствие я совсем расклеилась. Я считала, что я плохая, что я потеряла его и что он меня никогда не любил – разве такую можно любить? Когда Раф наконец вернулся домой, ты лежала на полу, голая и мокрая, и плакала, а я сидела в оцепенении и просто смотрела на тебя. Он назвал меня сумасшедшей, и я… сорвалась. Изо всех сил ударила его по лицу.
Это было ужасно. Вызвали полицию. Они надели на Рафа наручники и увезли и у меня отобрали водительские права. Это был шестьдесят второй год. Я была уже взрослая, сама имела ребенка, но они позвонили моему отцу. В те времена у моей матери даже не было своей кредитной карты. Отец сказал полиции, чтобы меня задержали. Так они и сделали.
Я провела в грязной, вонючей камере тюрьмы много часов. За это время у Рафа взяли отпечатки пальцев и обвинили в нападении (не забывай, я была белой девушкой). Какая-то женщина из социальной службы, с унылым лицом, отобрала тебя у меня; она цокала языком и все время повторяла, какая ты грязная. Я должна была кричать, протягивать руки, требовать дочь, но я сидела, придавленная отчаянием и невыразимой печалью. Я безумна. Теперь я в этом не сомневалась.
Сколько я там просидела? Не знаю. Утром я пыталась сказать полицейским, что солгала и что Раф меня не бил, но они не слушали. Заперли меня «ради моей же безопасности», пока за мной не приехал отец.
Больница, в которую меня поместили на этот раз, была хуже первой. Я должна была кричать, вырываться, царапаться – лишь бы туда не попадать. Не знаю, почему я этого не сделала. Просто шла рядом с матерью, которая вела меня по ступенькам в здание, пахнувшее смертью, спиртом и застарелой мочой.
Дороти сбежала, родила ребенка и была избита своим парнем. Теперь она не разговаривает.
Именно там из моей памяти стали выпадать целые куски – в этом пропахшем лекарствами помещении с решетками и сеткой на окнах.
У меня сохранились воспоминания о больнице, но я не могу о них говорить даже теперь, после стольких лет. Самое страшное – лекарства: элавил от депрессии, хлоралгидрат в качестве снотворного и еще что-то, названия не помню, от тревожного состояния. Электрошок, ледяные ванны… Они говорили, что все это мне на пользу. Сначала я понимала, что это неправда, а потом препарат торазин превратил меня в зомби; глаза стали болеть от яркого света, кожа высохла, появились морщины, лицо опухло. Когда я находила в себе силы встать и посмотреть в зеркало, то понимала, что они правы. Я больна, и мне нужна помощь. Все хотят, чтобы мне стало лучше, а от меня требуется только одно – выздоравливать, быть хорошей девочкой. Перестать ругаться, драться, лгать насчет отца и требовать отдать мне ребенка.
Я пробыла там два года.
Из больницы я вышла совсем другим человеком. Опустошенная – это самое подходящее слово. До того как эти двери захлопнулись за мной, я думала, что знаю, что такое страх. Но я ошибалась. После больницы моя память стала непрочной – время ускользало от меня, а целые куски прошлого я просто не могла вспомнить.
Единственное, что осталось со мной, – любовь. Это была тончайшая нить, мои воспоминания о ней, но они помогли мне выжить. В темноте я цеплялась за свои воспоминания, перебирала их словно четки.
Он меня любит. Я снова и снова повторяла эти слова.
Я не одна.
И еще у меня была ты.
Я бережно хранила в памяти твой образ – розовую кожу, шоколадные, как у Рафа, глаза и как ты смешно наклонялась вперед, когда пыталась ползти.
Наконец меня отпустили, и я нетвердой походкой шла по двору больницы в одежде, которая казалась мне чужой.
Меня ждала мать. Она нервно стискивала ремешок сумки. На ней было строгое коричневое платье с короткими рукавами, перетянутое в талии тонким поясом, на руках перчатки. Прическа гладкая, будто она надела на голову шапочку для плавания. Поджав губы, мать рассматривала меня сквозь очки.
– Тебе теперь лучше?
Вопрос окончательно лишил меня сил, и я еле выдавила:
– Да. Как Таллула?
Мать недовольно вздохнула. Я не должна была спрашивать.
– Мы сказали, что это наша племянница. Все знают, что мы обратились в суд, чтобы оформить опекунство, и поэтому ты ничего не должна говорить.
– Вы ее у меня отнимаете?
– Посмотри на себя. Твой отец был прав. Ты не можешь воспитывать ребенка.
– Мой отец… – сказала я, и этого было достаточно.
Мать ощетинилась.
– Не начинай все снова. – Она взяла меня под руку, вывела из больницы и посадила в свой новенький небесно-голубой «шевроле-импала». Я могла думать только об одном: как спасти тебя от этого ужасного дома, где живет
он. Но я понимала, что действовать нужно с умом. Если я снова облажаюсь, они найдут способ сделать так, чтобы я никогда больше их не беспокоила. Я видела, как это делается – в тех местах, где побывала. Обритые головы и шрамы после операции, пустые глаза и шаркающая походка пациентов, которые пускали слюни и писались.
Дорога домой заняла больше двух часов. Я помню, как смотрела на уходящую вдаль ленту шоссе, понимая, что совсем не знаю этого города. Мои родители жили неподалеку от этой новой странной штуковины под названием «Спейс Нидл», похожей на корабль пришельцев, взгромоздившийся на башню. Мы с матерью больше не обменялись ни словом, пока машина не заехала в гараж.
– Тебе же там помогли, да? – спросила мать, и я увидела проблеск беспокойства в ее глазах. –
Врачи говорили, ты нуждаешься в помощи.
Я понимала, что не смогу сказать ей правду – если даже сама буду ее знать.