— До чего же здесь холодно! — пробормотал император, чувствуя, как его зубы выбивают замысловатую чечетку, грозя вскоре рассыпаться в мелкое крошево.
— Это твоя душа страдает, сын мой! — неожиданно раздался за спиной знакомый до боли, мягкий голос. Петр обернулся, ощущая, как скрипят кости.
— A-а, это ты, отче… — без удивления протянул он, осознав, что все происходящее сейчас не подлинная реальность, а всего лишь сон. А может, плод больного воображения или разума? Ведь этот старик уже дважды являлся к нему, но много лет тому назад.
— Прямо вестник беды какой-то — задумчиво протянул Петр, вспомнив, как его жгло смертным холодом тело девушки, выпившей отравленного питья, предназначавшегося ему. И тут он осекся. Действительно, такое с ним было, но там явился не этот старик, а ведьма.
— Когда гибнут люди, сын мой, кладут животы свои на алтарь Отечества, тогда и болит душа! — старик словно прочитал его мысли.
Петр содрогнулся, и вправду было гостилицкое поле, усеянное трупами русских солдат. И неважно, что одни из них сражались за императора, а другие являлись его мятежными гвардейцами.
А потом, через восемь лет, уже при Кагуле, он шел со стариком по бранному полю, где лежали русские солдаты, а их души возносились прямо в небо, из этого царства мертвых туда, где жизнь вечная.
Перед глазами проскользнули забытые, но до боли родные лица — генерал Гудович, поведший полк на выручку апшеронцам, старик Тихомиров, что ходил с Минихом походом на Крым, драгун Злобин и сотни других, кого он знал либо по фамилии, либо в лицо.
— Все они русские солдаты, сын мой!
Рука легла на плечо, и Петр поразился, почувствовав идущий от нее жар. Тело перестало дрожать, по нему разлилась теплота, наступило почти блаженное состояние. Но тут он вспомнил, с кем вступил в схватку на этом болоте, и зло усмехнулся.
— А это что — тоже русские люди?
— Да! — кротко ответил старик, и Петр вскочил на ноги, зарычав от внезапно пробудившейся злобы.
— Они золотом вдвое больше по весу взяли, чем вся моя плоть и кровь вместе с дерьмом! Тут уже не тридцать сребреников, много больше! Льстит, конечно, но я ведь не Христос!
— Гордыня у тебя нечеловеческая, сын мой! — последовал мягкий ответ, и Петр окончательно взбеленился.
— А стрелять в спину по-человечески?! Впятером, с пушками и перьями на одного раненого бросаться — это по-христиански? Знаешь, отче, я думаю, яблоко от яблони недалеко падает. А потому…
Петр не договорил, надолго замолчал, его губы мстительно сжались в недобрую гримасу. Но старик лишь улыбнулся, горько так, самыми краешками губ, а в голосе просквозила печаль:
— А ты этот сад сажал, сын мой? Растил, поливал, ухаживал? Тебе попалось червивое яблочко-паданец, а ты за топор браться? Дед твой тоже любил секиру ката хватать, и яблони, и плоды без жалости рубить. Ты думаешь, он сейчас себя хорошо чувствует? Душа не стонет, что так много жизней человеческих усек?
— Да уж…
На такое замечание крыть было нечем. Кипящая ярость схлынула с души, как пена на мясном бульоне, зато мысли в голове понеслись очумелым галопом:
«Чего это я топориком размахнулся?! Не просто яблони порубить, но и с корнем их выдрать, будто род человеческий превратился в сорняк ненадобный. Погорячился ты, братец, шибко погорячился! Вот на тебя ушат холодной воды и вылили…»
Петр закхекал, кляня себя за неоправданную жестокость. Стало стыдно, давненько он не чувствовал так скверно — будто в чан с дерьмом с головою окунули.
«А ведь уже не молод, кровь должна остыть, страсти утихнуть, а порывы юношеские смениться зрелой осмотрительностью — или я просто во сне таким шебутным стал?!»
— Да не во сне, сын мой, ты вокруг оглянись, посмотри, сколько ты людей накромсал!
Петр с усмешкой посмотрел и мгновенно понял, что настоящего страха он никогда еще прежде не испытывал. Лишь краем сознания отметил, что волосы встали на голове дыбом, словно живые, а душа, запищав, судя по всему, переместилась в пятки.
— Твою мать! — только и выдохнул император — оживших покойников было не просто много, а чудовищно велико их число. Он моментально узнал Зубовых с дергающимися движениями зомби, Барятинского, держащего голову в руках, Салтычиху в грязном саване, идущих за ней когда-то покромсанных в петергофском дворце гвардейцев, один из которых тащил за черенок приснопамятную лопату. Но явилось много других, кого он и узнать не мог. То какие-то висельники с гнилыми веревками на шеях или безголовые, выставившие вперед зеленые, гниющие ладони.
«Мать моя женщина! Милиция-заступница! Это же те, кого я на плаху отправил, а тех на виселицу. Никогда не думал, что столько народа казнил?!»
— Извел ты их, батюшка! — голос звучал участливо, но с какой-то издевкой. — Не напрасно, конечно, не по облыжному навету, но все же… Подумай в другой раз, прежде чем во гневе дела вершить. Отрубленные головы не прирастают обратно. А то, что ты зришь — морок…
Петр поморгал глазами, перед ним снова было болото, тихое и спокойное. Только комары жужжали, сбившись над ним в неисчислимые полчища. И теплота ушла…
Снова стало холодно, будто кровь стала превращаться в ледяное крошево. Он схватил себя руками за плечи, стараясь удержать внутри жалкие остатки тепла, и, стуча зубами, еле слышно произнес:
— Боже мой, ну до чего ж тут холодно…
Париж
— Я не сомневаюсь, князь, что следы этого кровавого злодеяния приведут в Лондон!
Гош с трудом сдерживал волнение, и сейчас, когда часы пробили полночь, в протяженном антракте он уединился для приватной беседы с российским послом князем Михаилом Голенищевым-Кутузовым, который демонстративно явился в оперу в парадном мундире при всех орденах.
Первого консула удивил выбор русского императора — вместо маститого дипломата, какого-нибудь прожженного интригана, прислать прямодушного боевого генерала с большим белым крестом на шее, который, как он уже знал, являлся высокой военной наградой, и таковую имели буквально несколько человек, включая самого царя.
Но именно такой выбор льстил самолюбию главы Французской Республики, ведь все генералы, независимо какой страны, — своего рода коллеги по оружию, которое, как известно, облагораживает.
К тому же князь не воевал с французами ни в Италии, ни в Палестине, а это говорило о том, что царь бережно относился к военной репутации всех трех консулов.
— Если их проклятый остров завтра опустится на морское дно, то я даже не вздохну!
Единственный глаз русского князя на мгновение сверкнул ослепительным светом. Дюк откровенно недолюбливал островитян и не скрывал этого. Даже на большом приеме Кутузов умудрился весьма язвительно отозваться и об английском после, и о политике Британии во всем мире.