Это был светский частный госпиталь, принадлежащий доктору Маннони, натурализованному итальянцу. Персонал и клиентура тоже составлялись почти исключительно по земляческому принципу. Когда Гек, вместо того чтобы благополучно умереть, превозмог болезнь и сохранил при этом рассудок, встал вопрос: что с ним делать дальше. Гек напрочь «забыл», кто его родители и где он жил, сказал лишь, что зимует на улице второй раз, родителей нет, почему – не знает. Ему поверили (а куда деваться), до поправки, с разрешения доктора Маннони, оставили жить в госпитале. Время шло к весне, Гек пообвыкся, стал помогать санитарке, морщинистой усатой сицилийке, жить перебрался в каморку, где хранилось старое медимущество, которое жалко было выбрасывать, но несолидно использовать.
И Гек прижился. Поначалу считалось, что он отрабатывает лечение и лекарства, потом просто привыкли к молчаливому исполнительному мальчишке, который никогда и никому не доставлял хлопот, а в хозяйственной жизни больницы был заметным подспорьем. Для того чтобы он не мозолил глаза посторонним, среди которых и проверяющие могли быть, его использовали на подсобных работах в недрах госпиталя: он мыл утки и пробирки, выносил мусор, вытирал пыль, натирал полы (но не в палатах). Старуха Мария, усатая санитарка, называла его своим внучком, что не мешало ей со шваброй за ним гоняться, когда он, по её мнению, плохо выполнял порученное. Но, загнав в угол или поймав каким иным способом, она никогда его не била, только трясла перед носом своим чёрным морщинистым пальцем. Поэтому Гек ничуть её не боялся, а иногда и выпрашивал у неё оранжевую витаминку, сначала сладкую, а внутри кисленькую. Так и получилось, что Гек прожил при госпитале почти два года. Денег ему не платили, потому что никто не считал его работу эксплуатацией детского труда, живёт себе и живёт – не бездельничать же ему? Все лучше, чем в приюте. А что в школе не учится – чему там научат, в нынешней-то школе, – пить да воровать. Однако заказали ему строго: никому и нигде не говорить, где он живёт и что делает. Гек и не говорил никому. Он даже своим благодетелям представился как Ронни, а уж про Бабилон и вовсе ни гугу. Он научился прекрасно говорить по-итальянски, даже читать и писать немного. На этом его образование застопорилось, о чем Гек нимало не сожалел. Его жизнь в стенах госпиталя трудно было назвать интересной, но зато здесь кормили и били очень редко, точнее – только один раз, когда он расколотил ртутную лампу в умывальной комнате, а паника поднялась, будто он ядерную бомбу взорвал.
Иневию Гек освоил неплохо, куда лучше, чем Бабилон, где он знал все насквозь, но исключительно в пределах своего района, точнее двух районов – там, где он жил, и там, где учился. А тут пришлось побегать и поездить; но нигде Гек не узнал места, где с ним произошло нечто непонятное, все новостройки похожи – как их отличить?
Ребята из соседних с госпиталем домов прозвали его «Скорая помощь», дразнили и задирали. Но не было в этом ничего, кроме обычной детской бездумной жестокости, так что Гек легко свыкся с этим положением вещей; а совсем без драк – не бывает такой жизни, в этом он был твёрдо убеждён.
Жизнь без денег причиняла свои неудобства: Гек попробовал однажды эскимо на палочке по одиннадцати пенсов порция и страшно полюбил его; ребята ходили в кино, рассказывали друг другу про Фантомаса, а он только телевизор смотрел в комнатке у бабки Марии, старый и маленький, с линзой. Поэтому Гек повадился бегать на барахолку-базар возле Длинных прудов, где можно было кой-чего стырить и тут же загнать – бананы и груши, апельсины и мандарины, – все стоило денег. Гекатор когда сдавал добычу барыге Альфонсу (Толстому Алю – подростку из соседнего двора, который официально подрабатывал помощником дежурного по рынку в выходные дни), а когда съедал добытое тут же на месте. Действовал он всегда один и всегда удачно. Но однажды он попал под облаву, какие случались на всех барахолках и базарах всех городов страны. Гек был абсолютно пустой, а потому чувствовал себя спокойно… Откуда он мог знать, что началась очередная кампания борьбы с преступностью. Трувер Деллик, местный главный следователь, готовился к начальственному разносу с громами и молниями за низкий процент раскрываемости. Но получать по морде он вовсе не желал, требовалось напрячься и срочно раскрыть ряд преступлений – краж и афёр, глухо висевших на его отделе, то есть лично на нем. Когда Гек отказался назвать свои координаты и установочные данные, судьба его была решена. Деллик навесил на него четыре карманные кражи, из которых одна сопровождалась действиями, угрожающими здоровью и жизни граждан: хорошо известный ему щипач Дуля пописал бритвой крестьянина, когда спасался бегством после неудачного щипка. Но Дуля сбежал с концами, может, и на север, а у Деллика на шее теперь и кража, и ТП (телесные повреждения). Все это досталось Геку, который никак не мог врубиться в происходящее, но знал только одно: госпиталь называть нельзя, своё настоящее имя называть нельзя (он сказал, что звать его Боб, фамилию не знает, беспризорник). Деллик знал, что творил, он видел, что мальчишке – лет десять от роду, но в протоколе записал «по виду – двенадцати лет», поскольку уголовная ответственность наступала с двенадцати.
Учитывая общественную опасность содеянного, отказ вернуть краденое и выдать сообщников, стоящих за ним, ему назначили по совокупности шесть лет исправительной колонии допрежима, делённые пополам (преступники, не достигшие семнадцати лет, тянули половину взрослого срока, положенного за совершённое преступление), то есть – три года.
Пока шло «следствие», пока собрался суд, Гек успел оттянуть четыре месяца из тридцати шести в следственном изоляторе – тюрьме. Потом ему объявили приговор и в вагонзаке отправили на восток, в лагерь для несовершеннолетних, на «малолетку».
Пенитенциарная система Бабилона родилась в эпоху ничем не ограниченного всевластия предыдущего президента, была обширна и беспощадна. Труд заключённых дешёв и неприхотлив: и на приисках работать могут, и в болотистой сельве лес валить – за еду и махорку. В иные годы сидело до четырех миллионов человек. Сидели дружно, в смысле – вперемежку, бытовики, урки и несогласные с режимом. Только для карающих органов – бывших следаков, да полисменов, да прокуроров, совершивших уголовные преступления, – держали отдельную зону, иначе не жить им на белом свете. И в следственных изоляторах держали проштрафившихся стражей закона отдельно от остальных заключённых. Сидельцы отбывали свои сроки («срока» на жаргоне) в разных условиях, в зависимости от тяжести содеянного. Для того чтобы разница эта ощущалась, создано было четыре отсидочных режима на зонах: основной, дополнительный, жёсткий и каторжный. Считалось, что самый лёгкий режим – основной, а самый тяжёлый – каторжный. Так считалось у официальных представителей закона. Но своё разумение и собственная «табель о рангах» имелись у сидящих, не всегда согласных с официальной градацией.
Самым тяжёлым режимом считалась «крытка» – пятый режим. Попросту – тюрьма. Тот, кто огребал «пятью пять», знал, что из двадцати пяти лет срока первые пять спать ему не на шконке, а на нарах, белый свет разглядывать в решёточку (если решёточка та без «намордника») и иметь прогулки в тюремном дворике. Ни свежего воздуха, ни свиданок, ни личной жизни на промзоне, ни посылок, ни ларька… На каторжном режиме тоже очень даже не сладко, но не сравнить, нет.