А в тридцать первой камере жизнь шла своим чередом. Клещ, оклемавшись в санчасти, вернулся в камеру, с порога поделился вслух своей жаждой мести по отношению к мужику-обидчику и направился было к своему месту. Однако его ждал отвратительный сюрприз: пинком в живот его старший кореш и сосед по шконкам, главкамерный по кличке Сторож, отбросил Клеща к входной двери.
– Назад! Твоё место отныне там! – Он указал на парашу.
– Ты что, Сторож… Обалдел, да? Я же нигде не… Кто-то меня облыжно…
– Цыц, б…! Мы тут посоветовались про тебя. Поскольку вместе жили, я даже перестукивался с другими. Все. Сам виноват – взвесил мужика на парашу, да вес не взял… А в таком случае, сам понимаешь, – твой ответ. С тем чуваком – отдельная тема, разберёмся, но ты – фить! – уже свершился… Тётя. Теперь ты Тётя, а не Клещ. Молчи, говорю, б…! Не то зубы вышибу до единого! Единственное, что могу, в память, так сказать, и по доброте душевной: пидорасить тебя не станем. Будешь жить объявленным парафином… Ну, если, конечно, по доброму согласишься, тогда – никто не запретит! – Сторож расхохотался, остальные напряжённо подхватили. – Уборка, вынос параши – отныне твои. С мужиком мы разберёмся. Но если ты его коснёшься, пока он не перешёл официально в твою пробу и ниже, – замесим начисто тебя, прежде всего. Ты знаешь порядки: не смей даже пикнуть против любого не из опущенных. Врубился?
– Но… Ребя, как же… Вместе же ку…
Один из парней, Квакун, подскочил и с размаху врезал ему в лоб рукой, обутой в ботинок:
– Пшел на место паскуда! Ещё раз вспомнишь – будешь кушать у меня из штанов. Ну-ка, тряпку в руки – и пошёл мыть полы. Да на четвереньках! На ногах – люди ходят…
У Клеща началась тяжёлая истерика: он закатил глаза, начал трястись… и горько зарыдал. Звякнул глазок в форточке, но все были порознь, никто никого не бил, кроме рыдающего сидельца на полу у входа – никаких происшествий, сами разберутся.
Да, Клещ всегда был хулиганом и забиякой в своих краях. И попух он за злостную хулиганку – бутылкой избил директора своей бывшей школы. В «Пентагоне» сиделось ему неплохо, поскольку Сторож был «земеля» – с того же винегретного района, много общих знакомых и воспоминаний. Матка с сеструхой каждые две недели приносили «дачку», сидеть оставалось год да месяц… Ах, как он любил унизить и потоптать какого-нибудь недотёпу из опущенных. Неизъяснимо приятно наблюдать, как трепещет и боится тебя это слякотное существо, которое вот, через секунды будет языком начищать твои ботинки, плакать, умолять сжалиться… А ты – возьмёшь своё, обязательно возьмёшь, но сначала потомишь неизвестностью, замахнёшься и… сдашь назад… И в чреслах набухает сладостью Он… Теперь можно и начинать… А придёт пора, придёт воля. Попадётся это существо у тебя на пути – боже мой! Тоже будет клево и очень смешно… Ещё лучше, чем здесь. А опустить – во-още, наверное, кайфово: снять первую пенку…
Клещ плакал. Никогда не предполагал он, что сам угодит в обиженные. Это теперь он должен будет под страхом изнасилования и смерти прислуживать сокамерникам. Это его будут заставлять петь и плясать для их увеселения. И будут теперь избивать каждый божий день, как он избивал. А потом и… А на воле куда деться от пересудов… И вдруг открылась его сознанию истина: нельзя поступать с другим так, как не хочешь чтобы поступали с тобой. Он понял её как откровение Господне и почувствовал прилив сил и жажду объяснить это другим, товарищам своим… бывшим… Он поднял глаза, и красноречие его, не успев родиться, утонуло в омуте мерзкого страха: во взглядах его сокамерников разгорались предвкушающие огоньки – ох и многие держали на него зло за пазухой.
Через дней десять он уже созрел для чего угодно, – избивали его, гада трусливого, не утомляясь и жалости не ведая. Но одна мысль билась у него голове: с обидчиком нельзя сидеть в одной камере – он не выдержит – и его убьют. И однажды он постучал в дверь и попросил перевести его в другую камеру… Там было не легче – много, много труднее: неизбежное свершилось, и его опустили до конца, в девочки.
…Сторож во всеуслышанье пообещал разобраться с новеньким – Лареем. Этого же от него ждали авторитеты «парочки». Однако на душе у главкамерного было тяжело. Пообещать – куда проще, чем выполнить. Он видел, как машется этот Ларей. И как держится. И не про него ли слухи – про мужика, который сумел отсюда уйти в побег и цепи рвал? Его даже надзиралы перебздели. И ребята из-за стенок какую-то парашу несут: первая судимость – за побег из крытки! Чудно2. Что делать?
Гек вновь переступил порог камеры, в которой поселился за пятнадцать дней до этого. Линия времени, сделав двухнедельную петлю, распрямилась, словно и не было той петли, и действие продолжилось, как после антракта. Только не было уже полотенец на полу, не было полноопущенного Тёти, на месте которого, над Сторожем, жил другой сиделец, самбо по кличке Аврал.
Гек в полной тишине поприветствовал всех и направился прямо к Сторожу, каменно сидевшему на своей шконке. Гек видел страшное напряжение парня, готового к немедленной разборке, и устало ему улыбнулся:
– Ты главный? Ты. Как же ты допустил эти крысиные игры с полотенцами? Я ведь тебе не мальчик-дошкольник. Я тебе в отцы гожусь. А в шизо болтаться по нынешним временам – ничего хорошего для здоровья, увы, нет. Или у тебя тоже претензии ко мне? – Голос Гека, хрипловато-добродушный в первых словах, вдруг налился отчётливой, но ещё неблизкой угрозой.
– У меня-то лично нет… – начал Сторож, пытаясь нейтральными словами выиграть время и перехватить ситуацию в свои руки.
– А у кого есть? – Гек медленно развернулся, чтобы дать время глазам, сверлящим его затылок и щеки, сделать выбор. Все выбрали пол и стены.
– Но вот у…
– Подожди, не тарахти, дай отдышаться. Угу. Извини, что перебил. У кого-то ко мне претензии есть? Да?
– Претензии не претензии, а вопросы к вам имеются… у людей… Они…
– Мы не на приёме у английской королевы. Моё имя Стив, можешь обращаться на ты. Это ничего, что я стою тут перед тобою, не мешаю?
Сторож растерянно двинул рукой, и Гек тотчас (но неторопливо) истолковал это как предложение садиться.
– Благодарю… Э-э, как тебя звать-величать? Ст… Нет, я имя имею в виду. Тони? Хорошее имя, знавал я кое-каких Тони, все неплохие попадались. Вот так. Теперь можно и поговорить, без спешки и серьёзно…
Тони Мираньо был младшим братом известнейшего в определённых кругах человека из банды Дяди Сэма. А Дядя Сэм, в свою очередь, возглавлял крупнейшую бандитскую организацию в одном из правобережных районов Бабилона. (Дяде Сэму настолько понравилась его официальная кличка-титул, что он даже отрастил себе жидкую рыжую бородку, чтобы походить на символьные карикатуры. За это, кстати, и получил заглазную кличку Индюк, которая нравилась ему гораздо меньше.) Паул Мираньо был у Дяди Сэма предводителем боевиков, специалистом по междоусобным проблемам. В тридцать два года он так и не завёл семью, мотая направо-налево денежки, но своими «подвигами» досрочно свёл в могилу мать-сердечницу; отца и след простыл ещё двадцать лет назад. Пришлось взять на воспитание младшего братишку – и братишка воспитался. Тони, пребывая в тени своего знаменитого брата, успел тем не менее повидать свет, получив два года на малолетке в Песках за грабёж. После отсидки его впрягли в дело, пристроив по блату на рынок, наблюдающим в розничную торговлю героином. Но однажды Тони решил подработать в свободное время и взять кассу – захолустное отделение сберегательного банка на пустынной улочке неподалёку от рынка. Дали ему шесть лет, три он уже отсидел. Всякое бывало в эти три года – и ножи, и «понял-понял», – но с его характером и связями сиделось, в общем, неплохо. Сила была, постоять за себя мог, разумом бог не обидел, ну и братан не забыл, поддержал своей мохнатой лапой. Нормально. Впервые, однако, заробел он чужого человека на своей территории. Тони почувствовал нечто вроде стыда за свою слабость – но ведь не зуботычины же он, в самом деле, испугался…