Я чувствую это и сильнее впиваюсь в грудь. Тогда женщины отрывают меня от нее. А когда я начинаю плакать, бьют меня.
Первые десять лет своей жизни я была общей дочерью санитарок. Думаю, они меня любили. Еще у них жила полосатая кошка, и, вероятно, я для них была таким же ручным существом, которое можно тискать и украшать ленточками. Я носила такое же пепельно-серое платье, как и у санитарок, только детское, а еще передник и чепец. Мне дали поясок со связкой игрушечных ключиков и называли меня «маленькая няня». На ночь они по очереди брали меня к себе в постель, а с утра я повторяла за ними все то, что полагается делать санитаркам дома для умалишенных. Дом был просторный — а мне казался просто огромным — и был разделен на две половины: одна для сумасшедших женщин, другая для сумасшедших мужчин. Я видела только женщин. Меня они не пугали. Одни целовали меня и ласкали, как санитарки, некоторые гладили по голове и плакали. Вспоминали, глядя на меня, собственных дочек. Другие были буйные, и с ними меня научили обращаться запросто: мне сделали деревянную палочку, как раз по руке, чтобы я могла таких колотить, и когда я стояла перед ними и размахивала палочкой, санитарки покатывались со смеху.
Так я выучилась начаткам порядка и дисциплины и, само собой, обращению с безумными. Это мне пригодится впоследствии.
Когда я достигла разумного возраста, мне дали золотое кольцо, сказав, что это кольцо моего отца, и еще портрет дамы, якобы моей матери, и тогда я узнала, что я круглая сирота, но, поскольку я с рождения не знала родительской ласки — или, вернее, испытала на себе ласку нескольких матерей сразу, — весть эта сильно меня не огорчила. Думаю, санитарки одевали и кормили меня, потому что им так хотелось. Я была некрасива, но в отсутствие других детей вполне могла сойти и за красавицу. У меня был нежный певучий голос, и я хорошо разбирала буквы. И мне казалось, до самой смерти мне быть санитаркой и дразнить сумасшедших.
Так все думают в девять или десять лет. Однажды, когда мне шел уже одиннадцатый, сестра-хозяйка вызвала меня в приемную. Я подумала, она хочет меня о чем-то попросить. Но я ошибалась. Она как-то странно встретила меня, смотрела куда-то в угол. Кроме нее в кабинете был еще один человек — джентльмен, сказала она, — но тогда это слово мне ровно ничего не говорило. Со временем я пойму его смысл.
— Подойди поближе, — попросила сестра-хозяйка.
Джентльмен наблюдает. Он в черном сюртуке и в черных шелковых перчатках. В руке — трость с набалдашником из слоновой кости, на нее он опирается, склоняясь, чтобы получше рассмотреть меня. Волосы у него черные, с проседью, щеки мертвенно-бледные, глаза прячутся за цветными стеклами очков. Нормальный ребенок в ужасе бы отшатнулся от него, но я не совсем обычный ребенок и никого не боюсь. Я подхожу к нему ближе. Он разлепляет губы, и я вижу его язык. Кончик языка черный.
— Такая маленькая, — говорит он, — а как топает! Как голос?
Собственный его голос низкий, и дрожащий, и жалобный, как у привидения.
— Скажи что-нибудь джентльмену, — просит сестра-хозяйка. — Скажи, как поживаешь.
— Я поживаю хорошо, — отвечаю.
Может, я слишком громко это сказала. Джентльмен морщится.
— Ну ладно, — говорит он, поднимая голову. А потом: — Надеюсь, вы умеете говорить шепотом? Кивнуть можете?
Я киваю:
— Ну да.
— Надеюсь, вы умеете молчать?
— Умею.
— Тогда помолчите. Так-то лучше.
Он оборачивается к сестре-хозяйке:
— Я вижу, она носит миниатюру матери. Очень хорошо. Это будет напоминать ей о печальной участи родительницы и, может быть, послужит предостережением. Однако мне не нравятся ее губы. Слишком полные. Плохой знак. И сутулится к тому же. А ноги? Толстые мне не нужны. Зачем вы прячете ее ноги под длинной юбкой? Разве я об этом просил?
Сестра-хозяйка смущается:
— Женщинам интересно было, сэр, одевать ее так, как принято в этом доме.
— Разве я плачу вам для того, чтобы вы развлекали санитарок?
Он стучит палкой по ковру и двигает челюстями. Потом снова поворачивается ко мне, но обращается по-прежнему к ней.
Спрашивает:
— Хорошо ли она читает? У нее хороший почерк? Дайте ей текст, и пусть продемонстрирует.
Сестра-хозяйка дает мне в руки открытую Библию. Я читаю из нее отрывок, и опять джентльмен морщится.
— Потише! — велит он, и я начинаю читать вообще чуть слышно.
Потом он велит мне переписать отрывок, а сам смотрит, как я это делаю.
— Женский почерк, — говорит он, — но напоминает «антикву».
Тем не менее голос у него довольный.
Я тоже довольна. Мне показалось, что он увидел в моих буковках какую-то тыкву. О, как я потом жалела, что не писала каракулями и не заляпала ту бумагу чернилами! Красивый почерк меня и погубил. Джентльмен наклоняется ко мне, опираясь на палку, и за очками я вижу его глаза — маленькие, слезящиеся.
— Ну хорошо, — говорит он, — как вы смотрите на то, чтобы пожить в моем доме? Закройте рот, кстати! Не хотите ли поехать со мной и научиться хорошим манерам и чистописанию?
Меня словно хлыстом ожгли.
— Нет, не хочу! — отвечаю не раздумывая.
— Мод, как не стыдно! — говорит сестра-хозяйка.
Джентльмен вздыхает.
— Наверное, — говорит он, — она и характером в мать. Зато такая же изящная ножка. Вы любите топать, мисс? У меня дом большой. Мы найдем для вас комнату, где вы сможете топать сколько угодно — подальше от моих ушей. И можете там устраивать истерики сколько вашей душеньке будет угодно, никто вам не помешает, но только тогда мы вас и кормить не будем, чтобы не помешать, и тогда вы умрете. Как вам это понравится, э?
Он встает и смахивает пыль с обшлагов сюртука, хотя никакой пыли на нем не видно. Дает приказания сестре-хозяйке и больше не удостаивает меня взглядом. Когда он уходит, я хватаю Библию, по которой читала, и швыряю ее на пол.
— Никуда я не поеду! — кричу я. — Он не смеет меня забирать!
Сестра-хозяйка тянет меня к себе. Мне не раз приходилось видеть, как она берется за кнут, усмиряя строптивых безумцев, но теперь она плачет, как девочка, и, крепко прижав меня к своему переднику, рассказывает и рассказывает, какая жизнь меня ждет в доме моего дяди.
У некоторых людей есть фермеры, которые специально выращивают для них молочных телят. У моего дяди был дом с санитарками, которые специально выращивали меня. А теперь он хочет забрать меня домой и сделать из меня жаркое. И я должна теперь снять свое серенькое платье, бросить связку ключей и палку: он прислал экономку с новой одеждой, чтобы ему приятно было на меня поглядеть. Она принесла мне ботинки, шерстяные перчатки, платье с пышными рукавами — противное девчоночье платье, короткое, выше щиколотки, мертвой хваткой костяных пластин обхватившее мне спину и живот. Она затягивает тесемки, а когда я жалуюсь, что тесно, стягивает еще туже. Санитарки смотрят на нее и вздыхают. Когда наступает время прощаться, они все по очереди целуют меня и тут же отворачиваются. Потом одна из них быстро достает ножницы, подносит к моей голове и отрезает прядь волос, чтобы хранить в медальоне, а другие, глядя на нее, отщипывают у нее немножко, остальные тоже хватают кто нож, кто ножницы и тоже отрезают по клочку, пока не общипывают чуть не до корней. Они ссорятся из-за добычи, как чайки, — от их перебранки сумасшедшие в соседних палатах впадают в истерику и начинают вопить. Служанка моего дяди, присланная за мной, уводит меня. У нее карета с кучером. Ворота сумасшедшего дома за нами закрываются.