Людмила Платоновна фон Гаггенау после долгого
отсутствия побывала у владыки на исповеди. Вышла оттуда вся заплаканная, с
покрасневшими, но ясными глазами. После имел Митрофаний и продолжительную
беседу с губернатором, которого совершенно успокоил и дал ему понять, что
тревожиться Антону Антоновичу не из-за чего. Тайны исповеди преосвященный не
раскрывал, да и говорил больше намеками, но потом все равно наложил на себя
суровую епитимью.
Матвей Бенционович просил губернатора за
полицмейстера Лагранжа, но получил отказ. Можно было бы на этом счесть долг
благодарности честно выполненным, но Бердичевский сходил еще и к архиерею —
безо всякой надежды, а единственно для очищения совести. Однако Митрофаний
неожиданно отнесся к заступничеству сочувственно и сказал так: «Не надо
Лагранжа под суд. И с должности гнать лишнее. Я так полагаю, что человек он
отнюдь не пропащий. Ведь очень просто мог бы устроить так, что Мурад тебя убил
бы и концы в воду. Скажи Феликсу Станиславовичу поговорю с губернатором».
Полицмейстер остался и теперь тоже исповедуется у преосвященного.
* * *
Но еще ранее всех этих событий — собственно, в
самый день суда случилось одно происшествие, о котором следует упомянуть особо.
Когда присяжные удалились на совещание, а в
зале все заговорили разом, делясь впечатлениями от процесса и предположениями
относительно грядущего вердикта, владыка счел неподобающим своему сану
оставаться среди праздноболтающей публики и, по приглашению председательствующего,
удалился в комнату для почетных гостей. Сестру Пелагию поманил пальцем, чтобы
следовала за ним. Шел коридором мрачный, смотрел под ноги и сердито стучал
архиерейским посохом.
Когда они оказались наедине, монахиня виновато
поцеловала преосвященному руку и сбивчиво заговорила:
— Ваша правда, отче, Бубенцов — злоделатель и
адское исчадие. Теперь выйдет на свободу и, хоть синодальная его карьера
кончена, но он на своем веку еще много разного зла сотворит. Сила у него
большая. Залижет раны, поднимется и снова станет сеять ненависть и горе. Но
нельзя же неправду искоренять посредством неправды! Я ведь воистину только в
самый последний миг поняла, как оно было, а то бы непременно испросила у вас
благословения на выступление. А еще вернее, вас бы упросила свидетельствовать.
Но времени объясниться совсем не было, судья уж и заканчивать собрался. Вот и я
выпятилась со своими рассуждениями. А вышло так, что я вас перед всем обществом
выставила в невыгодном свете. Можете ли вы меня простить?
Она смотрела на епископа со страхом и чуть ли
не с отчаянием. Митрофаний тяжко вздохнул, погладил духовную дочь по голове:
— Что глупцом и спесивцем меня выставила, так
это поделом. Чтоб чрезмерно не заносился. И лавров чужих не стяжал. Знаю за
собой эту греховную слабость, за нее и наказан. Но это бы еще полбеды. Устыжен
я тобою, Пелагия, много устыжен. И устрашен. Как оно складно-то выходит, когда
на мир через цветное стеклышко смотришь. А цвет подбираешь такой, чтоб тебе был
по сердцу. И тогда твой личный враг видится не просто твоим недоброжелателем, а
преступником и врагом всего рода человеческого, а друг, хоть бы и многогрешный,
— светлым ангелом. Это пускай политики на мир через цветные стеклышки смотрят,
пастырю же нельзя. Простое должно быть стекло, а еще лучше бы вовсе без стекла…
— Владыка сокрушенно покачал головой. — И про то, что злом зла не искоренишь,
ты тоже права. Просто вместо одного зла утвердишь другое, более сильное. А
бубенцовское зло, оно особенное. Оно не столько на законы, сколько на человеческие
души покушается. Судейским с таким злом не сладить, такое дело только Божьей
церкви под силу. Долг церкви бдить за злом и разоблачать его.
Сестра встрепенулась и быстро проговорила:
— А мне думается, отче, что у Божьей церкви
совсем иное предназначение. Бдить за злом не надо бы, и разоблачать тоже.
Потому что от этого страх происходит. Не злом бы нам заниматься, а добром.
Кротостью нужно и любовью. От страха же ничего хорошего никогда не будет.
— Это ты так про Божий страх рассуждаешь? — грозно
вопросил епископ.
— Опомнись, Пелагия!
— И про него тоже. Бога не бояться, Его любить
надо. И надо, чтоб церковь тоже не боялись, а любили. С земной властью же
церкви сливаться и вовсе грех.
— Чем же это грех? — не столько рассердился,
сколько удивился Митрофаний. — Чем Заволжску хуже от того, что Антон Антонович
меня слушает?
Жаль, не пришлось договорить, потому что в
дверь заглянул взволнованный Бердичевский и объявил:
— Владыко, всё уже! Присяжные вышли почти
сразу. Спасенный виновен единогласно. Бубенцов невиновен — и тоже единогласно.
Репортеры и приговора дожидаться не стали. Тут в коридоре толкутся. Вас
дожидаются.
— Нас? — дрогнул голосом архиерей. — Что ж,
изопью чашу горькую, так мне и надо. — Он решительно поднялся, потянул Пелагию
за руку. — Выходи первая. Твой час. Только сильно-то не гордись. Помни, что ты
Христова невеста.
Едва ступив в коридор, Пелагия ослепла от
магниевых вспышек и, пройдя два шажочка, потерянно остановилась. Успела только
разглядеть множество оживленных мужских лиц, причем большинство были без бород
и с подкрученными усами.
Крепкие плечи оттеснили монахиню в сторонку.
Сюртуки с пиджаками окружили кольцом покаянно ссутулившегося владыку.
Один скуластый, некрасивый — сам Царенко,
прославленный петербургский публицист — почтительно произнес:
— Владыко, ваша величавая мудрость произвела
на публику глубочайшее впечатление. Вы произнесли выдающуюся речь, разоблачив
Зло в лице инспектора Бубенцова, пусть неподсудного человеческому суду, но
стократно виновного на Суде Божьем. Мелкого же убийцу, преступника заурядного,
предоставили разоблачить вашей помощнице, что она исправно и сделала,
несомненно следуя вашим указаниям.
— Нет-нет, она сама! — с испугом воскликнул
Митрофаний. — Это все Пелагия!
Столь трогательное проявление скромности было
встречено понимающими улыбками, а многие из репортеров сразу же записали слова
архиерея в блокноты, усмотрев в них восхитительное смирение и неприятие суеты.
— Разумеется, — проницательно улыбнулся и
Царенко. — Вы тут совершенно ни при чем. И во всех прежних делах, раскрытых при
вашем содействии, заслуга тоже принадлежала вашей сестре Поликсене.
— Пелагии, — растерянно поправил владыка,
выискивая глазами свою помощницу.
Пелагия стояла у раскрытого окна, повернувшись
к журналистам спиной. Расстроена? Обижена?