Спасенный же, будучи арестован по подозрению в
соучастии, говорил много, но ничего полезного не сообщил. Все больше жаловался
на здоровье и толковал о божественном. Стало быть, подоплека дела должна была
вскрыться непосредственно на процессе.
Вот как обстояли дела к тому дню, когда перед
счастливыми обладателями гостевых билетов распахнулись высокие двери нового
суда и началось разбирательство, которому суждено было войти не только в анналы
нашей губернской истории, но и в учебники юриспруденции.
* * *
Расположение мест в зале отличалось от
обычного тем, что позади стола для членов суда установили еще два ряда кресел
для самых именитых гостей, где, в частности, разместились товарищ
обер-прокурора Святейшего Синода с двумя ближайшими помощниками, губернатор и
губернский предводитель дворянства, оба с супругами, губернаторы двух
сопредельных областей (разумеется, тоже с женами) и владыка Митрофаний, из-за
плеча которого черненькой птичкой выглядывала тихая монашка, которую зал до
поры до времени вовсе и не замечал.
Председательствовал самый почтенный и ученый
из наших судий, в генеральском звании, с лентой. Все знали, что он уже подал
прошение об отставке по преклонности лет, и потому ожидали от него полной
беспристрастности — всякому ведь лестно завершить долгую и достойную карьеру
столь выдающимся процессом. Другими двумя членами были авторитетнейшие мировые
судьи, один в совсем нестарых еще годах, другой же возрастом, пожалуй, еще
постарше председательствующего.
Столичного адвоката публика приветствовала
бодрыми аплодисментами, от которых он сразу сделался осанистей и выше ростом,
будто поднимающееся дрожжевое тесто. Скромно и с достоинством поклонился суду,
зрителям и особо, с подчеркнутым почтением, владыке Митрофанию, что было
расценено местными жителями в самом положительном смысле. Гурий Самсонович,
пожалуй, и сам был похож на архиерея — такой представительный, ясноглазый, с
окладистой седеющей бородой.
Хорошо приветствовали и прокурора — правда,
больше аборигены, но уж зато они и хлопали ему громче, чем столичному корифею.
Бердичевский, весь бледный, с синими губами, натужно раскланялся и зашелестел
пухлой стопкой бумажек.
Началась продолжительная процедура
представления присяжных, причем защитник проявил редкостную суровость,
решительно отведя и двух купцов-староверов, и зытяцкого старейшину, и даже
почему-то директора гимназии. Обвинитель никаких протестов против неистовства
защиты не заявил, всем своим видом изображая, что, мол, состав присяжных
несущественен, поскольку дело и так ясное.
В этом же ключе была выдержана и речь Матвея
Бенционовича. Начал он, как и следовало ожидать, сбивчиво и невыигрышно, и даже
затеял сморкаться уже на второй фразе, но потом ободрился (в особенности когда
из зала ему сочувственно похлопали) и дальше говорил бойко, гладко и временами
даже вдохновенно.
Подготовился он на совесть, а самые
ответственные куски даже выучил наизусть. К исходу второго часа у обвинителя
получалось уже и эффектную паузу подержать, и указать грозным перстом на
обвиняемого, и даже воздеть очи горе, что мало кому из прокуроров удается
проделывать, не показавшись смешным. Множество раз речь Бердичевского
прерывалась аплодисментами, а однажды ему даже устроили овацию (это когда он
трогательнейшим образом описывал соблазненную и покинутую княжну Телианову —
тут уж многие из дам не скрываясь всхлипывали).
Превосходная вышла речь, с тончайшими
психологическими нюансами и сокрушительными риторическими вопросами. Хотелось
бы пересказать ее подробно, но это заняло бы слишком много места, потому что
продолжалась она с лишком три часа. Да и ничего существенно нового по сравнению
с уже известными читателю выводами сестры Пелагии в выступлении не содержалось,
хотя поспешные и сыроватые умозаключения монашки в переложении Матвея
Бенционовича обрели вес, убедительность и даже блеск. С сожалением опустив всю
психологию и образцы красноречия, изложим вкратце лишь главные пункты
обвинения.
Итак, Бубенцову вменялось в вину убийство
купца Вонифатьева и его малолетнего сына; убийство петербургского фотохудожника
Аркадия Поджио; убийство княжны Наины Телиановой и ее горничной Евдокии
Сыскиной; наконец, сопротивление аресту, повлекшее за собой тяжкое ранение двух
полицейских стражников, один из которых впоследствии скончался. Прокурор просил
суд приговорить Бубенцова к бессрочной каторге, а его соучастника Спасенного,
который не мог не знать о преступлениях начальника и к тому же пытался
совершить побег из-под ареста, — к одному году тюремного заключения с
последующей ссылкой.
Матвей Бенционович сел, изрядно охрипший, но
довольный собой. Ему хорошо хлопали, даже и заезжие юристы, что было отрадным
знамением. Бердичевский вытер пот со лба и вопросительно взглянул на владыку,
на протяжении речи неоднократно поддерживавшего своего протеже и наклонами
головы, и одобрительным смежением вежд. Вот и теперь архиерей ответил на взгляд
прокурора ободряющим киванием. Что ж, речь Матвею Бенционовичу и в самом деле
удалась.
* * *
Заседание возобновилось после перерыва, в
продолжение которого между приезжими законниками состоялось горячее обсуждение
перспектив дела. Большинство склонялись к тому, что обвинение выстроено толково
и захолустный прокуроришка подложил Гурию Самсоновичу своей речью изрядную
свинью, однако не таков Ломейко, чтобы спасовать. Наверняка блеснет еще более
виртуозным красноречием и затмит провинциального златоуста.
Но в том и состоял признаваемый всеми гений
великого адвоката, что он умел не оправдывать возлагаемых на него ожиданий —
совершенно особенным образом, то есть превосходя их.
Начало его речи выглядело по меньшей мере
странно.
Ломейко вышел вперед, встав спиной к зрителям
и боком к присяжным, но лицом к членам суда, что само по себе уже было необычно.
Он как-то не то растерянно, не то расстроенно развел руками и надолго застыл в
этой диковинной позе, решительно ничего не говоря.
Притихший было зал зашушукался, заскрипел
стульями, а защитник все молчал. Заговорил он лишь тогда, когда председательствующий
озадаченно заерзал на стуле и в зале вновь установилась напряженная тишина.