Когда инокини выстроились получать от
преосвященного по яблоку, он отличил каждую — кого к руке подпустил, кого по
голове легонько погладил, кому просто улыбнулся, а с последней, Пелагией, вышел
казус. Наступила, нескладная, отцу иподиакону на ногу, шарахнулась с
извинением, всплеснула рукой и локтем прямо по блюду. Грохот, звон серебра о
каменный пол, во все стороны обрадовано катятся красные яблоки, и мальчишки из
духовного училища, кому и не положено вовсе, потому что озорники и сорванцы, уж
расхватали драгоценный царский ананас, ничего не оставили людям достойным,
заслуженным, кто за Пелагией своего череда ожидал. И вечно с ней так — не
монахиня, а недоразумение конопатое.
Митрофаний пожевал губами, но от внушения
воздержался, потому что храм Божий и праздник.
Сказал только, благословляя:
— Прядку-то подбери, стыдно. И в библиотеку
ступай. Говорить с тобой буду.
* * *
— Некий осел вообразил себя рысаком, принялся
раздувать Ноздри и стучать копытом о землю. (Так начал разговор преосвященный.)
«Всех обгоню! кричал. — Я самый быстрый, самый резвый!» И до того убедительно
кричал, что все вокруг поверили и стали повторять: «Наш-то осел и не осел
вовсе, а самый что ни на есть чистопородный аргамак. Надо его теперь на скачки
выпускать, чтобы он все до единого призы завоевал». И не стало после этого ослу
житья, потому что как где бега, сразу его под узду и скакать волокут. «Давай,
мол, длинноухий, не выдавай». То-то славное ослу житье вышло.
Монахиня, давно привычная к епископовым
иносказаниям, слушала сосредоточенно. Невнимательно на нее взглянуть — юная
девица: лицо чистое, милоовальное, собой располагающее и вроде как наивное, но
это обманчивое впечатление возникало от вздернутого носа и удивленно
приподнятых бровей, а пытливые круглые карие глаза смотрели из-за таких же
круглых очков вовсе даже не просто, и было по глазам видно, что нет, это не
юница — и пострадать успела, и пожить, и поразмыслить о пожитом. Свежесть же и
моложавость от белой кожи, часто сопутствующей рыжеволосию, и от оранжевого
крапчика неистребимых веснушек.
— Так вот скажи мне, Пелагия, к чему сия
притча?
Инокиня задумалась. С ответом не спешила. Маленькие
белые руки непроизвольно потянулись к холщовой сумке, висевшей у пояса, и
владыка, знавший, что Пелагии легче думается с вязаньем в руках, позволил:
— Вяжи, можно.
Проворно защелкали острые стальные спицы, и
Митрофаний поморщился, вспомнив, какие отвратительные произведения появляются
на свет из этих обманчиво ловких пальцев. На Святую Пасху сестра поднесла
архиерею белый шарфик с буквами ХВ, скособоченными так, будто они уже успели
изрядно разговеться.
— Это кому? — настороженно спросил владыка.
— Сестре Емилии. Поясок, а по нему пущу узор
из черепов с костями.
— Ну-ну, — успокоился он. — Так что притча?
— Я так думаю, — вздохнула Пелагия, — что это
про меня, грешницу. Сей аллегорией, отче, вы хотели сказать, что из меня
инокиня, как из осла резвый скакун. И такое немилосердное суждение обо мне вы
вынесли оттого, что я в храме яблоки просыпала.
— Просыпала-то нарочно? Чтоб в храме кутерьму
устроить? Признайся. Митрофаний заглянул ей в глаза, но устыдился, потому что
прочел в них кроткий укор. — Ладно-ладно, это я так… А притча моя не к тому, не
разгадала ты. Что же это у нас, человеков, за устройство такое, что всякое
событие и всякое сказанное слово мы непременно тщимся на себя приложить?
Гордыня это, дочь моя. И невелика ты птица, чтоб я про тебя притчи загадывал.
Внезапно осердившись, он встал, заложил руки
за спину и прошелся по библиотеке, которая, пожалуй, заслуживает того, чтобы
уделить ей некоторое внимание.
Архиерейская библиотека содержалась в
идеальном порядке и находилась в ведении секретаря Усердова, работника
старательного, в полном соответствии с фамилией. В центре самой протяженной из
стен (той, что была лишена окон и дверей) располагался шкаф с трудами по
богословию и патрологии, где хранились вероучительные сочинения на
церковно-славянском, латыни, греческом и древнееврейском. По левую сторону
тянулись шкафы агиографии с житиями святых, как православных, так и
римско-католических; по правую — труды по истории церквей, литургике и
канонике. Отдельное место занимал обширный шкаф с трактатами по аскетике,
напоминание о прежнем увлечении преосвященного. Были в том шкафу и драгоценнейшие
редкости вроде первых изданий «Внутреннего замка» святой Терезы Авильской или
«Одеяния духовного брака» Рейсбрука Удивительного. На длинном столе, тянувшемся
через всю комнату, высились подшивки русских и иностранных газет и журналов,
причем самое почетное место отводилось «Заволжским епархиальным ведомостям»,
губернской газете, редакторство которой владыка вел самолично.
А литература нерелигиозная, самых различных
направлений, от математики до нумизматики и от ботаники до механики, стояла на
крепких дубовых полках, сплошь занимавших три остальные стены библиотечного
помещения. Единственный род чтения, которого владыка избегал, почитая
малополезным, была беллетристика. Творец небесный измыслил в сем мире
предостаточно чудес, загадок и неповторимых историй, говаривал епископ, так что
смертным человекам незачем выдумывать собственные миры и игрушечных человечков,
все равно против Божьего вымысла выйдет скудно и неудивительно. Правда, сестра
Пелагия с владыкой спорила, ссылаясь на то, что раз Господь заронил в душу
человека желание творчества, то Ему виднее, есть ли смысл и польза в сочинении
романов. Однако этот теологический диспут был начат не Митрофанием и его
духовной дочерью, а много ранее; не ими и закончится.
Остановившись перед Пелагией, смиренно
ожидавшей, когда иссякнет не вполне понятное раздражение духовного учителя,
Митрофаний вдруг спросил:
— Что нос-то блестит? Снова конопушки
одуванным эликсиром выводила? Статочное ли дело Христовой невесте о такой
суетности заботиться? Ведь ты умная женщина. Вот и блаженный Диадох поучает:
«Украшающая плоть свою повинна в телолюбии, оно же есть знамение неверия».
По шутливому тону преосвященного Пелагия
поняла, что тучка улетела, и ответила бойко:
— Ваш Диадох, владыко, известный мракобес. Он
и мыться запрещает. Как там у него в «Добротолюбии» сказано? «Бани следует,
воздержания ради, удалятся, ниже бо тело наше ослабевает сладостною оною
мокротою».
Митрофаний сдвинул брови:
— Я вот тебя поставлю сто земных поклонов
класть, чтобы непочтительных слов о древнем мученике не говорила. И об
украшении плоти он правильно поучает.