Ага, здесь: «…Но это всё к делу не относится и
писано было только потому, что я по сердечной слабости медлила подойти к
главному. Только соберусь, уж и духом укреплюсь, а снова слезы в два ручья, и
рука трясется, и в груди холодом стискивает. Пищу я к тебе, Мишенька, не просто
так. У меня большое горе, да такое, что один ты меня и поймешь, а другие, поди,
и на смех поднимут, скажут, совсем дура старая из ума выжила. Хотела бы сама к
тебе приехать, да мочи нет, хотя вроде бы и путь недальний. Лежу пластом и все
плачу, плачу. Ты знаешь, сколько лет, сколько сил и сколько средств я положила
на то, чтобы довести до конца дело, которому Аполлон Николаевич посвятил свою
жизнь». (На этом месте владыка покачал головой, поскольку к делу, которому
покойный дядюшка посвятил свою жизнь, относился скептически.) «Так узнай же,
друг мой, какое злодейство приключилось в моей Дроздовке. Какой-то супостат, и
ведь не иначе как из своих, подсыпал отравы в похлебку Загуляю и Закидаю.
Закидай помоложе, я его рвотным камнем спасла, выходила, а вот Загуляюшка
преставился. Всю ночь маялся, метался, плакал человеческими слезами и смотрел
на меня так жалобно: спаси, мол, матушка, на тебя вся моя надежда. Не спасла.
Под утро уж вскрикнул так жалостно, на бок упал и дух испустил. Я бухнулась без
сознания и, говорят, пробыла так три часа, уж и доктор из города приехать
успел. Теперь вот лежу вся слабая, и больше от страха. Ведь это заговор,
Мишенька, злодейский заговор. Кто-то извести хочет деточек моих, а с ними и
меня, старую. Богом-Вседержителем молю тебя, приезжай. И не для пастырского
утешения, его мне не надобно, а для розыска. Все говорят, что ты дар имеешь
любого злодея насквозь видеть и всякую преступную каверзу разгадывать. Какого
уж тебе еще злодейства хуже этого? Приезжай, право, спаси. А я буду вечная твоя
обожательница и в духовной отпишу щедрую долю хоть на храм, хоть на монастырь
какой, хоть на сирот». В самом конце письма тетка переходила из родственного
тона в официально-почтительный: «Поручая себя отеческому вниманию,
архипастырским молитвам и моля о владычном благословении, остаюсь преданная
раба Вашего преосвященства Марья Татищева».
Тут, пожалуй, нужно пояснить про дар, о
котором писала генеральша Татищева и который духовной особе архиерейского
звания был вроде бы и не совсем к лицу. Тем не менее среди прочих еще более
возвышенных достоинств числился за владыкой и драгоценный, редко встречающийся
талант распутывать всякие головоломные загадки, в особенности с преступной
подоплекой. Можно даже сказать, что была у Митрофания настоящая страсть к подобного
рода умственной гимнастике, и не раз случалось, что полицейские власти, даже и
из сопредельных губерний, почтительно испрашивали у него совета в каком-нибудь
запутанном расследовании. Этой своей славой заволжский епископ втайне очень
гордился, но не без угрызений совести — во-первых, потому, что сия гордость
несомненно относилась к разряду суетных тщеславий, а во-вторых, по еще одной
причине, о которой знали только он сам и еще некая особа, поэтому умолчим.
Просьба тетки — мчаться к ней в поместье для
расследования обстоятельств гибели Загуляя — вечером, при первом прочтении
письма, позабавила преосвященного. Вот и сейчас, перечтя послание, он подумал:
чушь, блажит старуха. Полежит денек-другой и встанет.
Загасил свечу, лег, а на сердце все равно нехорошо.
Попробовал помолиться за теткино выздоровление. Известно, что, ночная молитва
доступнее к Господу. Вот и святой Златоуст пишет, что Господь наипаче
умилостивляется ночными молитвами, «егда соделаешь время успокоения многих
временем плача».
Но молитва вышла без души, одно попугайское
суесловие, а таких молений владыка не признавал. Он и епитимий молитвенных
никогда ни на кого не налагал, почитал за святотатство. Молитва и не молитва
вовсе, если проходит только через уста, не затрагивая сердца.
Ладно, пускай Пелагия сходит, решил
Митрофаний. Пускай выяснит, что там содеялось с этим треклятым Загуляем.
И сразу отпустило, и цикады уже не бередили
душу трепетным многоголосием, а убаюкивали, и луна не резала глаза, а как бы
омывала лицо теплым молоком. Митрофаний смежил вежды, разгладил морщины на
суровом челе. Уснул.
* * *
С утра в домовой церкви святили плоды по
случаю Преображения Господня, еще называемого яблочным Спасом. Этот праздник,
не самый большой из двунадесятых, Митрофаний любил за яркость и богоприятное
легкомыслие. Сам не служил, стоял сзади и сбоку, на архиерейском возвышении,
откуда лучше видно и разукрашенную яблоками церковь, и многочисленную публику,
и священников с дьяконами в особых «яблочных» ризах — голубых с золотом, а
поверху — плодно-листвяное шитье. Певчие знаменитого архиерейского хора,
сойдясь с двух сторон, грянули катавасию, да так, что тяжелая хрустальная
люстра под белым сводом звонко затрепетала радужными подвесками. Отец
Амфитеатров начал святить яблоки: «Господи, Боже наш, положивый верующим в Тя
пользование творениями Твоими, Сам благослови предлежащия плоды сия словом Твоим…»
Хорошо.
Служба на Спас недолгая, радостная. В храме
пахнет свежестью и соком, потому что все со своими корзинами пришли, яблоки
кропить. И подле Митрофания, на столике, тоже лежало серебряное блюдо с
огромными красными ананасно-царскими яблоками из владычьего сада, сочными,
сладкими, ароматными. Кого преосвященный одарит — тому особое отличие и
расположение.
Митрофаний послал костыльника, служку при
архиерейском посохе, к левому клиросу, где в ряд чинно стояли монахини,
назначенные по послушанию учительствовать в епархиальной школе для девочек.
Посланец шепнул на ухо начальнице, высокой, тощей сестре Христине, что владыка
яблочком пожалует, и та оглянулась, склонилась в благодарном поклоне. Справа от
нее (со спины не сразу догадаешься), кажется, стояла сестра Емилия,
преподававшая арифметику, географию и еще несколько наук. Потом кривобокая
сестра Олимпиада, эта ведала законом Божьим. Далее две одинаково сутулые,
Амвросия и Аполлинария, не разберешь, кто из них кто; одна преподавала
грамматику и историю, другая — домополезные рукоделия. А с краю, у стеночки,
невысокая, худенькая сестра Пелагия (литература и гимнастика). Эту и захочешь,
ни с кем не перепугаешь: платок-апостольник на сторону сбился, и сбоку — для
монахини стыд и недопустимо — прядка рыжих волос торчит, так и отливает бронзой
в солнечном луче.
Митрофаний вздохнул, вновь, уже в который раз,
усомнившись, не ошибся ли, дав в свое время благословение Пелагии на постриг.
Нельзя было не благословить — через большое горе и тяжкое испытание прошла
девица, так что не всякая душа и выдержала бы, но уж больно не монашеского она
кроя: чересчур жива, непоседлива, любопытственна и в движениях нечинна. Так ты
ведь и сам таков, старый дурень, укорил себя преосвященный и опять вздохнул,
еще сокрушенней.