Родился заволжский преосвященный в знатном
придворном семействе, окончил Пажеский корпус и вышел оттуда в гвардейскую
кавалерию (было это еще в царствование Николая Павловича). Вел обычную для
молодого человека его круга жизнь, и если чем-то отличался от своих
сверстников, то разве что некоторой склонностью к философствованию, впрочем, не
столь уж редкой среди образованных и чувствительных юношей. В полку «философа»
считали хорошим товарищем и исправным кавалеристом, начальство его любило и
продвигало по службе, и к тридцати годам он, верно, вышел бы в полковники, но
тут случилась Крымская кампания. Бог весть какие прозрения открылись будущему
заволжскому епископу в его первом боевом деле, конной сшибке под Балаклавой, но
только, оправившись после сабельного ранения, вновь брать в руки оружие он не
пожелал. Вышел в отставку, распростился с родными и вскоре уже пребывал на
искусе в одном из отдаленнейших монастырей. Однако и сейчас, особенно когда
Митрофаний служит в храме молебен по случаю одного из двунадесятых праздников
или председательствует на совещании в консистории, легко представить, как он
раскатисто командовал своим уланам: «Эскадрон, сабли к бою! Марш-марш!»
Незаурядный человек проявит себя на любом поприще, и в безвестности
дальнемонастырской жизни Митрофаний пребывал недолго. Как прежде он, еще будучи
в обер-офицерском чине, стал самым молодым эскадронным командиром во всей
легкоконной бригаде, так и теперь ему выпало стать самым молодым из
православных епископов. Назначенный к нам в Заволжск сначала викарием, а затем
и губернским архипастырем, он проявил столько мудрости и рвения, что вскорости
был вызван в столицу, на высокую церковную должность. Многие прочили Митрофанию
в самом недалеком будущем белый митрополичий клобук, но он, поразив всех, опять
свернул с накатанного тракта — ни с того ни с сего запросился обратно в нашу
глушь и после долгих уговоров, к радости заволжан, был с миром отпущен, чтобы
больше уж никогда не покидать здешней скромной, удаленной от столиц кафедры.
Хотя что ж с того, что удаленной. Давно
известно, что чем удаленней от столицы, тем ближе к Богу. А столица, она и за
тысячу верст дотянется, если взбредет ей, высоко сидящей и далеко глядящей, в
голову такая фантазия.
Из-за такой-то вот фантазии и не спал нынче
владыка, без удовольствия внимая надоевшим цикадьим crescendo. Столичная
фантазия имела лицо и имя, звалась синодским инспектором Бубенцовым, и,
прикидывая, как дать укорот этому злокозненному господину, преосвященный уже в
сотый раз переворачивался с боку на бок на мягкой, утячьего пуха перине,
кряхтел, вздыхал, а по временам и охал.
Ложе в архиерейской опочивальне было
особенное, старинное, еще елисаветинских времен, на четырех столбах и с
балдахином в виде звездного неба. В период уже поминавшегося увлечения аскезой
Митрофаний преотлично ночевал и на соломе, и на голых досках, пока не пришел к
заключению, что плоть умерщвлять — глупость и незачем, не для того Господь ее
слепил по образу и подобию Своему, да и не пристало архипастырю бахвалиться
перед подопечным клиром, навязывая ему самоистязательную строгость, к которой
иные не испытывают душевного расположения, да и по церковному уставу не
обязаны. К зрелым годам стал преосвященный все больше к тому склоняться, что
истинные испытания человеку ниспосылаются не в области физиологической, а в
области духовной, и истребление тела отнюдь не всегда влечет за собой спасение
души. Потому обставлены епископские палаты не хуже губернаторского дома, стол в
трапезной и вовсе не в пример лучше, а яблоневый сад первый во всем городе — с
беседками, ротондами и даже фонтаном. Мирно там, тенисто, мыслеродительно, и
пускай перешептываются недоброжелатели — на дурной роток не накинешь платок.
А с коварным проверяльщиком Бубенцовым
поступить надо вот как, придумал владыка. Перво-наперво отписать в Петербург
Константину Петровичу про все художества его доверенного нунция и про то, какая
беда может произойти для церкви от этих художеств. Оберпрокурор человек умный.
Возможно, что и внемлет. Но посланием не ограничиваться, а непременно призвать
к беседе губернаторшу Людмилу Платоновну — усовестить, пристыдить. Женщина она
добрая и честная. Должна одуматься.
Всё и устроится. Куда как просто.
Но и после того, как от сердца отлегло, сон
все равно не шел, и дело было не в круглой луне, и даже не в цикадах.
Зная свою натуру и имея привычку досконально,
до винтика разбирать работу ее механизма, Митрофаний принялся вычислять, что за
червь его гложет, не попускает разуму окутаться сонным облаком. В чем причина?
Неужто давешний разговор с взбалмошной белицей
дворянского звания, которой отказано в постриге? Владыка не стал ходить вокруг
да около, брякнул ей начистоту: «Вам, дочь моя, не Сладчайшего Жениха Небесного
надобно, это всё ваши иллюзии. Вам самого обычного жениха нужно, из чиновничьего
сословия, а еще лучше — офицера. С усами». Не следовало бы так, конечно.
Истерика была и потом еще долгое утомительное препирательство. Но это ладно,
пустое. Что еще?
Пришлось принять неприятное решение насчет
отца эконома из Богоявленского монастыря. За пьяное бесчиние и блудное хождение
к женщинам неодобрительного поведения преступник был приговорен к увольнению из
обители и обращению в первобытное звание. Теперь пойдет писанина — и
высокопреосвященному, и в Синод. Но и это было дело обычное, причина тревоги
коренилась не в» нем.
Митрофаний подумал еще, пощупал в себе, как
бывало в детстве, на «тепло-холодно» и вдруг понял: письмо от двоюродной тетки,
генеральши Татищевой, вот где, оказывается, червоточина. Сам удивился, но
сердце сразу подтвердило — горячо, в самую точку. Вроде глупость, а на душе
что-то кошки скребут. Взять перечесть?
Сел на кровати, зажег свечу, надел пенсне. Где
оно, письмо-то? А, вот, на столике.
«Милый мой Мишенька, — писала старуха Марья
Афанасьевна, по прежней памяти называя родственника давно забытым мирским
именем, — здоров ли ты? Отпустила ли тебя окаянная подагра? Прикладываешь ли ты
капустный лист, как я тебе велела? Аполлон Николаевич, покойник, всегда
говорил, что…» Далее следовало пространное описание чудодейственных свойств
огородной капусты, и преосвященный нетерпеливо заскользил взглядом по строчкам,
написанным ровным, старомодным почерком. Глаза споткнулись на неприятной
фамилии. «Опять навешал меня Владимир Львович Бубенцов. И что только врали про
него, будто он прохвост и чуть ли не душегуб. Славный молодой человек, мне
понравился. Прямой, без фанаберии, и в собаках толк понимает. Знаешь ли ты, что
он мне, оказывается, родня по линии Стрехниных? Моя бабка Аделаида Секандровна
вторым браком…» Нет, и не это, дальше.