После того, как в честь Петькиной победы был поднят флаг трудовой славы, Кузьмина зачем-то вызвал ротный. После посещения канцелярии наш славный «замок» вернулся какой-то серый и помятый.
— Вот что, орлы, — сказал он хмуро, — этот трудовой героизм надо завязывать. Если мы будем каждый раз полтора плана давать, нам нормы поднимут. Молодые, здоровые, все понимаю, но больше не рвитесь. Все и так видят, что работать вы умеете. Но отныне чтоб не выше ста шести процентов, ясно?
— Никак нет, — сказал Петька.
— Не понял? — удивился Кузьмин. — У вас на зоне так не бывало, да?
— А мы не на зоне суть, а в войске, — сказал Петр, — не боярину палаты ладим, а для своих же начальных людей, для офицеров и баб их с детишками, дабы оные в зиму не стыли…
Надо заметить, что к Петькиной манере говорить народ уже привык, считали, что он выделывается. Иногда он говорил совершенно по-современному, иногда
так, как теперь даже в стихах не пишут, а иногда так, как и в деревне не выражаются.
— Все верно, — кивнул Кузьмин, — но ты пойми, вы с Зией асы, вам эти нормы — тьфу! Но ведь у нас и другие есть, которые только-только укладываются. Накинут нам норму из-за вас — они и половину не сделают. Отсюда что? Невыполнение. А это хреново, нас за это дрючить будут… А так — спокойненько, без напряга, сто шесть и — кури хоть до вечера.
— Ты в комсомол записан? — спросил Петька, будто не видел на кителе Кузьмина значка.
— Рядовой Михайлов, — культурно и вежливо сказал Кузьмин, — это к делу не относится. Считайте, что я вам приказываю. А приказ начальника — закон для подчиненного. Все ясно?
— Так точно, — ответил Петька. Кузьмин уже просек, что Петька, слыша слово «приказ», никогда не спорит.
Однако, когда мы через какое-то время опять оказались вдвоем в наряде по роте, Петька, стоя на тумбочке, сказал задумчиво:
— Веришь ли, Василий, по cю пору не все я в делах ваших понимаю! Уж больно все у вас запуталось. Неужто все ныне умеют словесно одно говорить, а дело иным образом делать? Вот смотри, вчера нам Кузьмин говорил про порядок и дисциплину, так?
— Ну, говорил, — согласился я.
— Сказывал, что народное имущество беречь надобно, так ли?
— Так.
— А какого ж он хрена вчера повелел раствор в подвал перекидать? Там этого раствора килограммов с полтыщи, а то и поболее. Народное имущество тож…
— Ну… — сказал я, сдвинув пилотку на нос. — Он же ради нас старался! Нам вчера когда последний самосвал привезли? Мы б его до ужина не выработали…
— На ужин могли и расход оставить, — сказал Петька упрямо, — а аз грешный за таковое бесчинство в первое житие свое повелел бы оного сержанта в солдаты разжаловать и по сем бить батоги нещадно, снем порты!
— Ты эти старорежимные замашки брось! — проворчал я, хотя подумал, что если бы о фокусе с раствором узнал Шалимов, то суток пять, а то и десять Кузьмин получил бы наверняка.
— Старорежимные! — обиделся Петька. — То-то и оно, что у меня-то сие новообретенное… Мы работу народу делаем али царю? Меня, что ли, во оный дом на квартеру поселят? Я только тем и счастлив, что думаю — вот построим дом, въедут туда жены и детишки малые, помянут нас добром… Плохо ли?!
— Хорошее дело, — согласился я, хотя, честно говоря, мне было все равно, как меня помянут офицерские семьи, — но зачем Кузьмина пороть? У нас за это строго…
— Знаю, — отмахнулся Петька, — я сказывал, как в первое житие судить стал бы. Но и ныне бы не спустил, будь я командир.
— Покамест он командир, а не ты. Вот дослужишься до «замка», посмотрим, как командовать будешь…
— Это что же? — Петька взглянул на меня так грозно, что я судьбу поблагодарил за то, что встретился с ним во втором житии, а не в первом. — Стало быть, коли солдат видит, что его сержант неправду творит, так долженствует ему молчать? Я, покуда у Дроздова сидел, книгу одну чел, в коей указы мои записаны еще от первого жития. Один я наизусть выучил, слушай: «Когда кто в своем звании погрешит, то беду нанесет всему государству, яко следует. Когда судия страсти ради какой или похлебства, а особливо когда лакомства ради погрешит, тогда первое станет вею коллегию тщаться в свой фарватер сводить, опасаясь от них извета. И, увидев то, подчиненные в такой роспуск впадут, понеже страха начальничья бояться не весьма станут…»
— Перевести можно? — зевнул я. Время-то было ночное…
— А чего тут переводить? — возмутился Петька. — Не аглицким речено — славенским! По-теперешнему оно значит: если ты, начальник, в чем-то виноват, то с подчиненных спросить уже не можешь, бояться их будешь… А далее вот так было: «…Понеже начальнику страстному уже наказывать подчиненных нельзя, ибо когда лише только приметая за виноватого, то оной смело станет неправду свою покрывать выговорками непотребными, дая очми знать — а иной и на ухо шепнет! — что есть ли не поманит ему, то он доведет на него. Тогда судья, яко невольник, принужден прикрывать, молчать, попускать…» Понял?
— Да ты уж прямо из мухи слона делаешь! — хмыкнул я. — Что мы, этим раствором Кузьмина шантажировать станем?
— Не скажи! — возразил Петька. — Кто-нибудь ему обязательно и в другой раз намекнет, дабы он раствор в подвал направил, и он, убоясь того, что кто-либо про первый раз проскажется, весь самосвал в подвал спихает! С малого может начаться, а далее пойдет, только держись! Ежели б был я в комсомоле, то сказал бы о сем в собрании…
— Да брось ты! — фыркнул я. — Чего тебе, больше всех надо?
— Нет, не брошу! — почти прорычал Петька. — Ведь дале в указе так было писано: «…И тако, помалу, все в бесстрашие придут, людей в государстве разорят, гнев божий подвигнут, и тако, паче партикулярной измены, может быть государству не токмо бедствие, но и конечное падение…» Так с Романовыми и вышло, яко мною в старопрежнее время было предсказано! И вас сие же ждет, коли не уйметесь…
— А еще в комсомол просишься, — ухмыльнулся я, — царя Николашку пожалел…
— От моего он корня, — серьезно и очень печально сказал Петька и вдруг стал загибать пальцы: — Анна, Петр, Павел, Николай, Александр, еще Александр, Николай Другой — седьмое колено мое выходит. Да и восьмое тож перевели — малолетное… Не столь потомство свое жалко, сколь державу… Государство упало, коее я в первое житие строил, — вот чего жалко! Сколь трудов, сколь много жизней ушло… Не для себя я ладил его — для людей российских! Я его делал, чтоб оные люди себя уважать могли и иноземцам не кланяться! Как его уж там испортили — не ведаю. Только знаю, что не одни цари в сем виноваты, а и те, кто в коллегиях и министерствах лихоимством жили, кто, убояся для себя извета, мздоимцев и воров покрывали…
— Откуда ты знаешь, что ты думал? — спросил я с усмешкой.
— Ведь ты сюда из 1689 года попал. Ты еще и не начинал его строить, государство это!