Сколько бы ни хотелось мне продлить все это сладкое, бесстыдное удовольствие, кончиться оно все же должно было. Соледад разряжалась уже пять раз и каждый раз угощала меня залпом порывистых, жадных поцелуев и укусов, крепкими объятиями рук и ног. Ее шестой раз точно совпал с моим единственным, но долгожданным, а оттого очень сильным. По-моему, я даже на секунду потерял сознание…
… — Вам понравилось быть моим мужем, мистер Родригес? — спросила Соледад, когда я, все еще лежа у нее между ног, тихо гладил ей волосы и прикасался губами к липким от пота плечам.
— У меня нет слов, — пробормотал я, проводя ладонями по ее выбритым подмышкам и ласковой коже рук.
— Нет слов сказать, что вам не понравилось? — Соледад чуть сдвинула ноги, вероятно, для того, чтобы подольше не отпускать пенис, который постепенно слабел.
— Наоборот, — произнес я, кое-как восстанавливая дыхание.
— Значит, понравилось все-таки?
— Конечно… — я подул ей в ухо.
— Тогда выдерни его… — лениво приказала она. Это был подвох: она не отпускала. Видно, она умела так управлять мышцами на входе во влагалище, что они, сжимаясь, не давали вынуть головку.
— Отдай! — попросил я, ощущая, что скорее я разорву свой самый ценный орган, но не вытащу его из плена.
— Ишь ты, чего захотел! — самодовольно заявила Соледад. — Это судорога, теперь ты навечно составишь со мной единое целое. Ты раб моей дырки, понятно? Тебе не освободиться иначе, как путем ампутации.
— Судороги бывают только со страху, — сказал я, — например, когда кто-то внезапно застает нас за этим делом. Ты это нарочно сделала. Да и когда случаются такие судороги, все исправляется каким-то расслабляющим уколом.
— Хорошо, — ухмыльнулась Соледад, — пусть так. Но я тебя все равно не отпущу.
— А если я захочу пи-пи?
— Тогда я позову своих парней, и они отрежут тебе эту штуку, — в этот момент мне припомнились страшные россказни Марселы, и я с большой внутренней тревогой, но внешне очень беззаботно произнес:
— Я и забыл, что твой любимый деликатес — это пенис, зажаренный на угольях с луком, перцем и под острейшим томатным соусом.
— Кто тебе это сказал? — спросила она очень серьезно, и тут я ощутил уже самый настоящий страх.
— Об этом говорит весь Хайди, — пробормотал я.
— Самое смешное, что это правда, — сказала она и отпустила меня на волю. Я поспешно лег рядом с ней.
— Ты действительно… — пробормотал я, не решаясь договорить.
— Да, — сказала Соледад, обвивая рукой мою шею, — я грешу каннибализмом, это правда. Я хочу попробовать все мыслимое и немыслимое. А мои люди, ужасаясь, одновременно видят во мне сверхчеловека. К тому же я удовлетворяю естественную женскую страсть — приготовить блюдо, которое никто не готовил. И еще — мне хотелось превзойти в жестокости самого Хорхе дель Браво. Его называют «людоедом», но он не съел ни куска человеческого мяса, а я съела фунтов двести. Ты просто не представляешь, какое наслаждение побеседовать с человеком, очаровать его, а потом убить, разделать и съесть!
— Со мной будет то же самое? — поинтересовался я на всякий случай.
— Не знаю! — лукаво улыбнулась Соледад. — Я еще не решила. Женское мясо вкуснее, мягче, особенно филейные части, прямо тают во рту. Немного напоминают молодого поросенка. Ты пробовал кочинильяс? Вот если приготовить с теми же приправами попку от Марселы или Синди, ты пальчики оближешь!
— А от Мэри не подойдет? — спросил я.
— Она жестковата. Когда мы баловались с ней в душе, я все время испытывала чувство, что это мужчина. Мышцы — их у нее много. Из нее получился бы неплохой фарш, из которого можно было бы сделать котлеты или колбаски. А кровяные колбаски из человечины — это просто объедение! Только надо уметь приготовить!
Странно, но меня не тошнило. Соледад рассуждала о людоедстве так, будто это было самое обычное дело, и у меня, как это ни ужасно, даже появилось подсознательное желание… попробовать.
— Когда приготавливаешь пенис, — продолжила свою кулинарно-каннибальскую лекцию Соледад, — очень важно, чтобы он был наполнен кровью и надо не дать ей стечь, когда отрезаешь его у живого человека. А резать надо обязательно у живого! Перед тем как его отрезать, надо возбудить его, затем перевязать натуго у самого корня, после чего просунуть сквозь мочеиспускательный канал спицу так, чтобы конец спицы просовывался чуть выше места перевязки. Резать надо много выше перевязки, а потом сразу же стянуть узел. С помощью спицы можно промыть и прочистить канал…
Вот эти подробности мне не понравились. Уж очень явственно я представил себе, как Соледад будет приготовлять свое фирменное блюдо из моего материала.
— А отчего ты такая кровожадная? — спросил я, проводя кончиками пальцев по остриям сосков ее грудей.
— Во мне течет кровь одного из индейских племен из группы караибов, которые очень любили кушать побежденных врагов. От этого и я люблю тоже. Это дурная наследственность, — поглаживая меня по груди, ответила Соледад. — Кроме того, у меня было очень бедное и жестокое детство. Меня бросили родители, я никогда не видела ни отца, ни матери. В приюте была жуткая и очень суровая дисциплина, сестра Долорес, которая им заведовала и обучала нас грамоте, зверствовала, как настоящая садистка. Правда, у нее не было
богатой фантазии, но она страстно любила сечь девочек розгами. У нее даже румянец появлялся, глаза блестели, как масляные, и она все обставляла очень торжественно. Обреченную приводили непременно в большой зал, где все воспитанницы стояли вдоль стен с молитвенниками, горели свечи, освещая тусклым светом скамью. Туда ложилась наказуемая, а сестра Долорес вымачивала розгу в морской воде, сладострастно улыбалась, а потом била… По-моему, она кончала от этого, потому что с каждым разом все больше зверела, хлестала чаще, а последний удар наносила со стоном. Самое интересное, что, хотя почти все девчонки боялись ее, я была в нее влюблена! Все ходили по струночке, боялись сделать лишнее движение, а я назло делала всякие поступки, о которых ни одна воспитанница и подумать не смела. Мне нравилось, когда меня пороли, поскольку это делала Долорес. Когда мне было уже двенадцать, Долорес заметила эту страсть, и я призналась ей в любви. Тогда она стала сечь меня в своей комнате, один на один, очень больно и жестоко, до крови. Но потом однажды ей захотелось самой испробовать, и тогда она приказала мне высечь самое себя. Я испугалась, но выполнила и почуяла сама, какое наслаждение причинять боль… Потом она заставляла меня вводить ей во влагалище свечку и дергать взад-вперед, целовать груди и тискать их. А она в это время почесывала мне пальцем половую щель… Мне было приятно и стыдно, но по-настоящему я ничего не понимала. А Долорес, которой было лет тридцать пять, напротив, каждый раз бурно кончала и зажимала самой себе рот, чтобы ее крики не услышали дети. Она, по-моему, очень привязалась ко мне, перестала меня сечь на людях, прощала мне все, и тогда наши глупые девчонки решили, что я доношу на них. Боже, как они меня избили! Я была вся в синяках, от лба до пяток. Я болела очень долго, все думали, что я умру, а многие думали, что если я выживу, то стану калекой или уродом. Но мне было тринадцать лет, я не только выжила, но и не стала уродом. Пока я лежала в больнице, мне пришла в голову идея отомстить всем тем, кто меня бил. Я знала, что в подвале нашего монастыря травили крыс и осталось много маиса, протравленного мышьяком. Я набрала этого маиса в целлофановый пакет, а потом, пробравшись на кухню, подсыпала его в котел. Мне удалось отравить насмерть пятнадцать человек сразу, но при этом, как ни странно, я ни чуточки об этом не пожалела. К сожалению, меня очень легко вычислили. Одна девочка из тех, кто отделался только легким отравлением, узнав, что их отравили мышьяком, вспомнила, что видела, как я лазила в подвал… Меня арестовала полиция. В тюрьме Сан-Исидро меня держали в одиночке, камере предварительного заключения. В первую же ночь меня изнасиловал надзиратель! Когда я пришла к следователю, вся избитая и разодранная, он сказал: «Бедная девочка! Мне тебя так жалко! Я обязательно разберусь с этими скотами!» А ночью меня насиловали уже пятеро подряд, и я едва осталась жива. Я все подтвердила, все, что ни спрашивал следователь, даже подписала какие-то совсем лишние и не относящиеся к моему делу показания, по обвинению некого Гаспаро Гомеса в принадлежности к коммунистам. Его потом повесили. А мне навесили как несовершеннолетней, вместо смертной казни, десять лет тюрьмы. Тут я сидела в общей камере с десятью девками от тринадцати до двадцати лет. Это был сплошной лесбос и жестокие драки. Я стала любовницей Марион, ее кличка была «Вампир». Она сразу взяла меня под опеку — я уже знала, как надо ублажать сильных. Три