В конце концов, Герман еврейский мальчик. Исай Ефимович видел, что Герман насквозь пропитался русским духом, и уже никак не пытался повлиять на него. А вот Ольга Яковлевна приводила в гости то одну подругу с дочкой, то другую…
Несмотря на это, Герман женился на русской девушке Маше из древнего мещерского села Матурова, которое много старше и Рязани, и Москвы. Сыграли две свадьбы. Одну в селе, где все основательно перепились мутным самогоном и дешевой водкой. И в Москве – еврейскую, с песнями и плясками, на которой Исай Ефимович в последний раз в жизни, заложив большие пальцы за края жилетки и выписывая кренделя ногами, плясал семь сорок под две скрипки и гитару.
И каких же взглядов не было вокруг молодоженов?! На Машу глядели с симпатией, вожделением, критично и даже со скрытой неприязнью, но не было среди этих взглядов ни одного мутного, остекленевшего от сивухи и безнадежно тупого или жгучего от зависти.
Герман Машу выделил из остальных. Да и как было не выделить. Пришла в отделение такая тихая, скромная, русая коса до пояса, что аккуратно убиралась под колпачок. И в ней не было чего-то неуловимого, сугубо деревенского, столь характерного для поведения и речи других медсестер отделения. Она была поразительно не похожа на остальных сестричек. Всегда спокойная, доброжелательная и исполнительная. Общение с ней доставляло Герману необыкновенное удовольствие. На второй месяц он попробовал, провожая Машу из ординаторской, обнять за плечико. Реакция была неожиданной. Она развернулась и подняла глаза. Герман вдруг увидел, как голубизна темнеет, будто небо перед грозой, и вот они уже не голубые, а темно-синие, глубокие, и ему стало страшно, рука его, держащая худенькое Машино плечо, онемела и опустилась. А Маша улыбнулась неожиданно светлой улыбкой и сказала:
– Меня трогать нельзя, доктор. Если только свататься соберетесь…
Вроде бы пошутила, но слова ее запали Герману в душу. А что ж не посвататься? Ей восемнадцать, ему двадцать семь. Мама, конечно, свои планы имеет. Ну так и что? Сколько можно за мамину юбку держаться? И через неделю он официально предложил Маше руку и сердце. Она не стала ломаться, только, тихо сияя, попросила:
– Можно ближе к осени?
– Конечно, – ответил он.
– И еще, – стесняясь, сказала она, – тебе надо с моей бабушкой познакомиться.
– А с родителями? – удивился Герман. Ему и в голову не могло прийти, что у Маши нет родителей.
– Они умерли, – сказала девушка. – Я с бабушкой живу.
В августе они вместе взяли отпуск и поехали. В Машиной деревне, где, кроме радиоточек и сарафанного телеграфа, не было иных источников информации, появление ее на дороге с чернявым бородатым парнем вызвало тихий переполох. Пока они шли от автостанции вдоль улицы, Маша кожей ощущала взгляды из окон бревенчатых и кирпичных домиков. Не поворачивая головы, затылком видела спешащих поперек дороги из дома в дом баб со словами: «Машкин жених! Да что ты?! Ишь ты! А как же Куликов-то?» – и тому подобное.
Да какое ей дело было до Мишки Куликова, мать которого всякий раз, заходя к бабушке Марфе, говорила: «Вот вернется Машенька из Рязани… Хорошо бы моего Мишеньку на ней женить».
Вернулась, да не одна.
Бабушка Германа приняла. Оглядела, подержала за руку. Провела к столу и усадила чай пить. Герман чувствовал исходящее от нее тепло и уют. Марфа Захаровна заварила невероятно душистый травяной чай. Герман держал в ладонях старую фарфоровую чашку и вдыхал терпкий запах лесных и луговых трав. Маша сидела напротив и изредка тревожно вскидывала на бабушку глаза. Они говорили о том о сем. Герман неожиданно для себя выложил всю свою биографию. Он сидел за столом и не замечал, что правое плечо его, которое уже пять лет не прекращая дергало, почему-то совсем не болит. Бабушка слушала не перебивая, потом ушла и Машу забрала с собой. А Герман сидел один в комнате и вдруг, выглянув в окно, увидел, что все скамейки вдоль домов на той стороне улицы заполнены людьми. Кого там только не было! Бабки и женщины, мальчишки и девочки. Все они толклись возле забора, грызли семечки, и казалось, их совершенно не интересовал этот маленький кирпичный домик с выбеленными окнами. Только Герман все чаще и чаще чувствовал пробивающие стекла взгляды. Наконец вернулись бабушка с Машей.
– Ну вот, – сказала бабушка, – тебе, Герман, я тут постелю. А мы на сеновале переночуем.
Герман хотел было пошутить, что он и сам может с Машей на сеновале, да слова в горле застряли. Он вдруг понял, что, если он хоть самую малую частицу пошлости скажет, не видать ему Маши. Он согласно наклонил голову:
– Спасибо.
Утром Герман проснулся от солнечного лучика, прорвавшегося сквозь листву березы за окном. Лучик щекотал глаз, выжимал слезу. Герман сел на топчане. За дверью на мосту слышалось звяканье ведер и шкварчание. Легко поскрипывали половицы. Радиоточка, висящая в углу, вдруг взревела дурным многоголосием: «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля…» Шесть утра. Герман вскочил, махнул несколько упражнений, поприседал, упал на кулаки и лихо отжался от пола, на второй попытке раскаленный гвоздь пронзил плечо. Черт, аж в глазах потемнело. Герман аккуратно отвел правую руку за поясницу и два раза медленно отжался на левой. Дверь тихонько отворилась, и в комнату вошла бабушка Марфа. Не смущаясь Германовыми плавками, она мельком осмотрела покрытые густой черной шерстью плечи, спину, ноги и спросила:
– Что с рукой?
Герман сел на полу, сложил ноги по-турецки и ответил:
– На тренировке вывихнул, с тех пор болит, не проходит.
– А что ж не вылечишь, коли сам доктор? – Она заглянула за печку, взяла там кое-что из посуды и повернулась к двери. При солнечном свете в освещенной комнате бабушка Марфа выглядела как обычная бабушка, маленькая, чуть сутулая, с изрезанным морщинками лицом, но молодыми, такими же голубыми, как у Маши, глазами. На голове ситцевый платочек, вокруг такой же узкой, как у Маши, талии, поверх простенького платья повязан серый холщовый передник с огромным, как у кенгуру, карманом. Бабушка Марфа стояла у двери, замершая в ожидании ответа.
Герман усмехнулся:
– Пробовал, не получается.
– Ладно, пусть Машка разбирается. Ну, пошли завтракать, – неожиданно прерывая разговор, сказала бабушка Марфа и вышла.
Правда, сначала Герман пошел умыться во дворе, под жестяным рукомойником плескался ледяной водой, потом принял от Маши белое вафельное полотенце, оделся. А уж потом только сел к столу.
После завтрака бабушка Марфа завела обоих в комнату, посадила посередине на два специально приготовленных стула и сказала очень просто:
– Мир вам да любовь. В десять откроется контора в сельсовете, пойдете и распишетесь. – И, заметив удивление, мелькнувшее в глазах Германа: он вообще-то ехал познакомиться, всего лишь для начала, – добавила: – Отсюда вы должны уехать мужем и женой. По крайней мере, заявление подать. Если позора для Машеньки не хочешь!
– Не хочу, – ответил Герман, – совсем не хочу. Но ведь не было ж ничего.