«— Ясно — это ясно. А видящий — это видящий, — объяснил старик. — Я вижу, что будет с человеком в будущем.
— А как вы это видите? Прямо видите? — Наташа развернулась всем корпусом и открыто, почти по-детски смотрела на старика.
— Это особое состояние. Я не могу его объяснить. Но задатки к ясновидению есть во многих людях. Это можно развить.
— У меня есть задатки. Я замечаю: вот подумаю о человеке, а он звонит.
— Правильно, — согласился старик. — В быту это называется предчувствие, телепатия.
— А чем вы это объясняете?
— Я думаю, что у человека не семь чувств, а восемь. Просто восьмое чувство еще не изучено, а потому не развито.
— А когда у вас это началось.
— Во время войны.
— Расскажите.
— Не могу. Мне надо выходить.
На дороге стоял указатель в виде стрелы с надписью „Аэропорт“ и возле стрелы на постаменте маленький бетонный самолет.
Володя остановил машину возле бетонного самолета.
— Спасибо, — поблагодарил старик и стал открывать дверцу.
— А что будет с нами? — торопливо спросила Наташа.
Старик вышел, задержал дверцу в руках, как бы раздумывая: отвечать или нет. Потом сказал:
— Через сорок минут в вашей машине будет тело. — Он легко бросил дверцу и пошел.
— Какое тело? — не поняла Наташа. — Чье?
— Твое или мое, — объяснил Володя.
— Это как? А сейчас мы где?
— Ты — это одно. А твое тело — это уже не ты. Душа — там. — Володя поднял палец кверху. — А твое тело тут.
— Почему мое?
— Ну, мое. Он же не сказал чье. Ну ладно. Глупости.
Володя повернул ключ, включил зажигание.
— Нет! — вскричала Наташа и сжала его руку. — Не поедем! Я тебя умоляю!
— А что мы будем делать?
— Постоим здесь сорок минут. А потом поедем. Володя посмотрел в ее глаза, в которых не было ничего, кроме мольбы и ужаса. Один только ужас и мольба.
— Ну ладно, — согласился Володя. — Давай посидим.
Они стали смотреть перед собой, но это оказалось невыносимо — просто сидеть и смотреть и ждать нечто, что превратит тебя из тебя в тело.
— Давай выйдем! — потребовала Наташа.
— Зачем?
— Самосвал сзади поддаст…
Она вышла из машины и пошла к лесу прямо по сугробам, по пояс проваливаясь в снег. Добралась до поваленной сосны и уселась на нее, согнув колесом спину.
Володя пошел следом и тоже уселся на сосну. Стал наблюдать, как Наташа сломала веточку и начертила на снегу домик с окошком и трубой. Из трубы — спиралькой дым. В стиле детского рисунка.
— Машкин звонил, — сказала Наташа. — В гости просился.
Володя вспомнил Машкина, всегда в черном свитере, чтобы не стирать, с длинными волосами, чтобы не стричь, и с рваным носом. На втором курсе, в студенчестве, подрался в электричке, и хулиганы порвали ему ноздрю. С тех пор он производил впечатление не серьезного художника, коим являлся, а драного кота. И эта драность в сочетании с широкой известностью создавали ему шарм. Одно как бы скрашивало другое. Духовность сочеталась с приблатненностью.
Что касается известности, то она возникла и в большей степени существовала за счет того, что Машкина зажимали. Так теперь говорят. Факт зажима создавал дополнительный интерес, и когда его выставка в конце концов открывалась, — а открывалась она обязательно, — на нее бежали даже те, кто ничего не понимает в живописи, и видели то, до чего не догадывался сам Машкин.
Некоторая скандальность — необходимый фактор успеха. Машкин этого недопонимал, поскольку был неврастеником от природы. Постоянно истово грыз ногти, и Володя опасался, что обгрызет себе пальцы и ему нечем будет держать кисти.
Вся кривая его творчества была неровной. Но сейчас главное не как и что. А КТО. Главное — личность художника. И неудачные работы Машкина были все же неудачами гения. А удачи Левки Журавцова были все же удачами середняка. Из Левки получился большой плохой художник.
Двадцать лет назад они все вместе учились в Суриковском институте и все трое были влюблены в Наташу. Она только тогда поступила. Первым в нее влюбился Машкин и открыл ее остальным. И когда он ее открыл, действительно оказалось, что все остальные женщины мира — грубые поделки рядом с Наташей.
После института все двинулись в разные стороны: Машкин — в славу, Журавцов — в ремесло, Наташа — в преподавание, а он, Вишняков, — в руководство. Ему предложили. Он согласился. У него всегда, еще со школы, просматривался общественный темперамент, и процесс руководства щекотал тщеславие не менее, чем творческий процесс. С творческим процессом, кстати, тоже все обстояло благополучно. Вишняков считался талантливым художником и талантливым человеком, что не одно и то же. Он талантливо делал все, к чему прикасался.
Наташа досталась ему, а не Машкину, и не Журавцову, и никому другому, потому что в Вишнякове уже тогда цвел лидер. Он мог повести за собой и Наташу, и комсомольские массы. И ему нравилось, когда за ним идут. У него даже лицо менялось. Он ощущал твердость духа, эта твердость ложилась на лицо. Тяжелели веки. Нравилось вершить судьбы, и делать добро, и встречать благодарный взгляд. Это тоже тщеславие: состояться в человеческой судьбе.
На собраниях и сборищах Вишняков говорил мало, больше слушал. Но стрелки компаса, все до единой, были повернуты в его сторону.
После института все разобрали себе судьбы. Машкин — творчество и бедность, и возможность спать сколько угодно и когда угодно просыпаться, и не видеть того, кого не хочется видеть.
Вишняков — определенность и постоянный оклад и белые крахмальные рубашки. У него было их двадцать штук.
Журавцов поволок свою маленькую соломинку в великий муравейник. Притом поволок проторенным путем.
Наташа — отправилась сеять разумное, доброе, вечное.
Надо было выбрать между чем-то и чем-то. Каждый выбрал свое. Вишняков не знал — свое это или не свое, но тогда родилась дочь, цвела любовь и фактор процветания зависел от него.
Вспомнил, как в первый раз увидел себя в киножурнале „Новости дня“. Их делегация сходила с самолета. Нефедов шел первым и помахивал рукой. А он, Вишняков, маячил в хвосте, в белой крахмальной рубашке и с нефедовским баулом. Нефедов не просил его нести. Он только сказал: „Там у меня сумка“. Вишняков взял ее и понес. И в самом деле, не мог же руководитель делегации спускаться под кинокамеры крупным планом — с баулом, как дачник, сходящий с электрички.
— Соберемся? — спросила Наташа.
— Если буду жив. А если что — завещаю свои рубашки Машкину. Пообещай, что отдашь.
— Дурак, — сказала Наташа.