Он молчал какое-то время — видимо, искал слова. Потом сказал:
— Железная дверь в стене. В каморке у папы Карло. А ключик у нас. У тебя и у меня. Один. Но у тебя другая дверь, и мой ключ не подходит. Я устал. Господи…
Он опустился в кресло и свесил голову. Потом поставил локти на свои острые колени и опустил лицо в ладони.
— Господи… — повторил он. — Неужели нельзя по-другому? Неужели можно только так?
Он устал от чужих дверей. От предательств. Господи, неужели нельзя по-другому?
Наташе стало жаль его, но и нравилось, что она внушила ему такие серьезные душевные перепады.
— Успокойся, — строго сказала Наташа. — Ничего не случилось. Это недоразумение, не более того.
Он поднял голову.
— Просто ты исчез. Я тебя потеряла. Куда ты подевался?
— Это я подевался? Я?
Они долго, целую минуту или даже две бессмысленно смотрели друг на друга, и Наташа поняла: он искренне уверен в том, что она сбежала. Что ей было удобно его отсутствие.
— Ты не прав, — сказала она. — Поверь мне.
— Как поверить?
Его душа, утомившаяся от предательств, ждала и верила только в одно. В следующее предательство.
— Как поверить? — растерянно переспросил он.
— Просто поверь. Не рассуждая. Скажи себе: я верю. И поверь.
Она подошла к нему. Он поднялся. Провел двумя пальцами по ее щеке медленным движением. Он как бы возвращался к ней, касался неуверенно, робко, будто боялся обжечься.
— Руководительница выставки оглядела автобус и сказала: «Все в сборе. Поехали», — дополнительно объяснила Наташа. — И поехали.
— Она нарочно так сказала. Она меня ненавидит. Меня здесь все ненавидят. Я не останусь. Я уеду с тобой.
— Куда?
— Все равно. Где ты, там и я. Я не могу без тебя. Я это понял сегодня. Не могу. Меня как будто ударили громадным кулаком. Вот сюда, — он положил руку под ребра на солнечное сплетение, — и выбили весь воздух. И я задохнулся. Зашелся. А потом сквозь стон и боль вдохнул вполглотка. И еще раз вдохнул. И этот воздух — ты. Я тебя вдохнул. Я умру без тебя.
Наташа промолчала.
— Ты мне не веришь?
— Верю. Но я замужем, в общем… — Главной была не первая часть фразы, а последнее слово: «в общем»…
— Ну и что!
— Где ты будешь жить? Что ты будешь делать?
— Я буду жить где угодно и работать где угодно. Только возле тебя. Все будет так, как ты захочешь: скажешь: женись — женюсь. Скажешь: умри — умру.
— Не надо умирать. Живи.
— Господи… — вздохнула бы Алка. — Никому не нужна. Ни на секунду.
— Ты и так в себе уверена, — сказала бы Наташа. — Ты сама себе нужна.
— Я? — Алка бы подумала. — Я, конечно, в себе уверена. Мне не надо, чтобы мне каждую секунду говорили, что я лучше всех. Но я хочу собой делиться. Отдавать себя. Видеть мир в четыре глаза.
— Отдавай себя Гусеву.
— А я ему не нужна. То есть нужна, конечно, но иначе. Мой реальный труд. Руки, горб, лошадиные силы. Но не глаза.
— Тогда какой выход? Уносить из дома глаза — грех. А жить вслепую — еще больший грех.
— А как жить? В чем истина?
— Если человек болен, то для него истина в здоровье. Если он в пустыне и хочет пить, то для него истина — вода. А если есть здоровье и вода, а нет любви, то для него истина — в любви. Чего нет, в том и истина.
— Истина — в незнании истины, — сказала бы Наташа. — Так же как не кончаются числа. Никогда нельзя найти последнего числа. И нельзя найти окончательной истины. И это правильно. Если человечество познает истину — человечество остановится. Оно дойдет до истины — и все. И уже дальше ничего не интересно.
— Наверное, нет общей истины. У каждого — своя. Главное — ее выделить и не затерять. Как драгоценный камешек в коробке среди пуговиц и бус.
— А как разобраться, что камешек, а что буса?
— Дело и дети — это камешки.
— А любовь?
— Это смотря что она после себя оставляет…
* * *
На закрытии выставки к Наташе подошел Игнатьев и сказал:
— Поздравляю. Успех — это самый реальный наркотик.
Наташа летуче улыбнулась ему, держа в руке бокал. На ней было платье на бретельках. Открытые плечи и спина. Можно в жару в лодке плавать. Васильки собирать. И на закрытие выставки прийти.
Мансурова не было. Когда Наташа вошла в зал, она сразу почувствовала, а потом уж и увидела, что его нет.
Подходили художники, педагоги, начальство. Поздравляли. Наташа благодарила, веря в искреннюю доброжелательность, но все время ждала. Что бы она ни делала, она ждала Мансурова, и каждая клеточка в ее теле была напряжена ожиданием.
Подошла руководительница выставки и спросила:
— Почему Мансуров два дня не отходит от Вишняковой?
Она назвала Наташу по фамилии — так, будто речь шла не о ней, а о третьем человеке и этого третьего человека она не одобряла.
— Два дня — это много? — беспечно спросила Наташа, выгораживая третьего человека.
— Это очень много, — с убеждением сказала руководительница выставки.
И это действительно очень много. Два дня — сорок восемь часов, 2880 минут. И каждая минута — вечность. Две тысячи восемьсот восемьдесят вечностей.
Наташе захотелось спросить: «А какое твое собачье дело?»
Но, видимо, это было именно ее дело, и именно собачье, по части вынюхивания. И она не стала бы задавать пустых и праздных вопросов. Наташа Вишнякова — не Анна Каренина, Мансуров — не Вронский. Володя Вишняков — не Каренин, хотя и состоит на государственной службе. И общество — не высший свет. Но… Наташа стояла возле руководительницы и понимала, что нужно объясниться. Объяснить себя.
— У Мансурова сейчас трудное время, — неопределенно сказала она.
Это значило: люди должны поддерживать друг друга в трудную минуту. По тезису: «Если бы парни всей земли…»
— Вы очень доверчивы, — сказала руководительница выставки. В ее тоне слышалось снисходительное сочувствие.
— Не понимаю. — Наташа как бы отодвинула это снисходительное сочувствие.
— Вас очень легко обвести вокруг пальца, — объяснила руководительница.
Наташа не знала — как лучше: продолжить разговор или не продолжать. Но в этот момент все в ней вздрогнуло и осветилось, будто сразу и резко зажгли в ней свет. Это вошел Мансуров. Она еще не видела его, но поняла, что он возник. Не вошел, а именно возник. Как на ладошке. И весь сразу. Он подошел к Наташе и выдернул ее в танец. Не пригласил. Не увел. Выдернул. Только что она стояла и беседовала, чуть приподняв лицо. А сейчас уже пребывает в танце. Без перехода. Как в детстве или в безумии.