Пустая улица. Поздний вечер. Рим. Мужчина и женщина. И Аякс — в десяти шагах с кинжалом наготове. И Гаруспик где-то в темноте, тоже с кинжалом.
И война.
— Даже если ты не любишь меня сейчас, Папия! Будь милосердна ко мне, мы будем вместе, ты поверишь в меня, поверишь в мою любовь к тебе, почувствуешь, ощутишь мою страсть!
Поэт! И не засмеешься даже. От сердца, от души слова. Поглядела я вверх, в черное небо, тучами покрытое. Как ответить?
— Мы друзья, мой Гай. Мы всегда будем друзьями. Нельзя полюбить из чувства дружбы, любовь — не сестерций, взятый в долг у приятеля. Если я сейчас приду к тебе, утром мы не сможем смотреть друг другу в глаза. Мы сожжем нашу дружбу — и ничто не вырастет на пепле!
Кажется, и мне пора за стихи браться. Эх Гай, Гай!
— Нет! Нет! Я умру без тебя, умру!..
Покачала я головой. Умрет? Не умрешь ты, мой Гай, переведешь еще одного своего грека, новое слово выдумаешь. Не так умирают.
Махнула рукой Аяксу. Пора! Устала...
— Прощай, мой Гай! Если хочешь — до завтра, мы же друзья. И не смей поминать смерть вслух — прилетит!
— Нет! Если ты мне друг, ты должна!..
— Что? — вздохнула я. — Ублажать тебя, как уличная «волчица»? Я человек, мой Гай. Такой же, как ты. Почему ты не хочешь понять?
— Я и так понял!
Схватил меня за плечи, дернул ртом:
— Дело не во мне — в тебе! До сих пор не можешь забыть своего гладиатора, грязного гладиатора, это отродье, грязь с арены! Забудь, он был недостоин тебя, он ничто! нет, хуже, чем ничто, он был разбойником, врагом Рима, грязным варваром!..
Закрыла я глаза...
* * *
— Я хочу умереть, мой Аякс.
— Папия! Госпожа Папия! Что он тебе сказал, этот сопляк, этот римский недомерок, этот выродок? Я его пополам разорву, я!..
— Нет, Аякс. Он прав — дело не в нем, дело во мне. И умирать нельзя, знаю. Иди домой, дальше я сама. Сама!
— Госпожа Папия!
— Дальше я пойду сама, мой Аякс. И лучше тебе сегодня не спорить!
Антифон
Почему ты не мог понять, Гай? Почему не захотел увидеть за смазливой девчонкой с седой прядью на лбу меня — человека, твоего друга? Сейчас у меня нет седой пряди, я вся седая, ты бы ни за что не узнал в страшной костистой старухе меня-прежнюю.
Но это я, мой Гай! Я до сих пор твой друг. Я плачу, вспоминаю тебя. Если бы могла тебя спасти, была рядом, бросилась бы на твоих убийц с ножом, с заколкой, с голыми руками — и резала, колола, душила. За тебя, мой Гай, ради тебя. Почему же ты видел в своем друге только подстилку на ложе?
Бородатые в пестрых повязках, — те, что Аякса с пути сбили, в «рубище» ходить заставили, как-то и ко мне пожаловали. Брови хмурили, пальцами грозили. Грех, мол грех, всюду грех. Вино пить — грех, любиться — грех, в театр ходить (театр они «зрелищем» величали) — тоже грех. Хоть бы по сторонам оглянулись! Какое «зрелище» в наших краях? Море, степь, землянки, катафрактарии конные по желтой траве гоняют.
И притчи рассказывать стали — про грех, про искушение, про борение с демонами. Послушала — жуть. Одна девица непорочная, вроде весталки римской, неким молодым человеком искушаема была (хорошо, хоть не демоном!). Она парню объясняет, что нельзя, что не в том ее жизнь. Тот ни в какую: умру, говорит, без твоей красоты, без твоих несравненных глаз! Взяла она шило да в глаз свой и воткнула. Дабы не искушать — и не искушаться.
Вот так! Разозлилась я тогда на пестрых-бородатых. Ишь, к чему зовут, спасители! Разозлилась, винца велела принести. В общем, напоила до свинского визга — и к девкам срамным отправила.
А сейчас думаю... Что мне было делать, мой Гай? Одноглазой ходить, как Аякс?
* * *
— Чем могу помочь? Мне сказали... Папия? Ты?!
— Я, мой Цезарь.
— Так. Заходи, не стой у порога. Не стану спрашивать, что случилось, спрошу: чем могу помочь?
— Можешь, мой Цезарь. Если сейчас у тебя подруга или... друг — выгони их. Или выгони меня.
Антифон
Из Рима прислали. Еще один поэт, познаменитее Горация, которого Агриппа поминал.
Будь уверен в одном: нет женщин, тебе недоступных!
Ты только сеть распахни — каждая будет твоей.
Смолкнут скорее весной соловьи, а летом цикады,
А менапийские псы зайцев пугаться начнут,
Нежели женщина станет противиться ласке мужчины, —
Как ни твердит «не хочу», скоро захочет, как все.
Тайная радость Венеры мила и юнцу, и девице,
Только скромнее — она, и откровеннее — он.
Если бы нам сговориться о том, чтобы женщин не трогать, —
Женщины сами, клянусь, трогать бы начали нас.
В нас, мужчинах, куда осторожней и сдержанней страсти.
«Каждая будет твоей»? Не дождетесь! А вот насчет всего остального...
* * *
— Ты... Ты... Лысый развратник! Жена всех мужей и муж всех жен!
— Цицерон поделился? Он обо мне слишком высокого мнения. Тем более в его случае я был скорее не женой, а...
— Я вся в твоем семени, даже ноздри, даже!.. «Волчицы» с Субура на такое не соглашаются. Мне в зеркало будет стыдно посмотреться!
— А мне придется сегодня смотреться в физиономии моих избирателей и угощать их твоим запахом. Не хочу, я жадный.
— Ты... Ты волосы на груди выщипываешь!
— И на ногах тоже. Только не кричи: «Ненавижу! Ненавижу! Я честная, я порядочная, это все ты!»
— Нет, мой Цезарь. Среди тех, кого я ненавижу, стало одним римлянином меньше. Одним лопоухим римлянином.
— Эй, Папия, не становись серьезной. Пожалуйста!
— Впереди день, мой Цезарь, длинный летний день. Ты пойдешь к своим избирателям, пообещаешь обвешать все римские столбы трофеями и притащить Митридата на веревке. У меня... тоже дела. Только нам обоим придется сперва долго мыться. Я, как и ты, очень жадная.
— Дела... Ты права. К сожалению. Но, если мы оба с тобой стали серьезными, ответь на один вопрос. Спрашиваю сейчас, пока на тебе нет ничего... кроме моего семени. И пока твой нож лежит вместе со всем прочим на полу. То, что ты — лазутчица, я уже понял. Только вот чья? Сертория?
* * *
Над черепичными римскими крышами — солнце. И на булыжнике грязной мостовой, на закрытых ставнях, на мраморе заглохшего фонтана, на моем лице, на руках, на помятой тунике.
Солнце, солнце, солнце!
Просто солнце, Папия Муцила. Не думай пока ни о чем, не жалей, ни у кого не проси прощения, даже не радуйся. Просто смотри — солнце, даже здесь, в Риме, оно тебе светит.