– Через полгода вы потеряете сустав, – предупредил районный травматолог.
– Почему? – оторопела Татьяна.
– Потому что смещение. Неправильная нагрузка. Стирается хрящ.
– Но я же хожу…
– До поры до времени…
– А что делать?
– Операцию. Что же еще.
– А гарантии есть?
– Гарантий нет. Кто же вам даст гарантии.
Татьяна молчала.
– К нам недавно милиционера привезли, подстрелили на рынке. Ну, я ему ногу собрал. Бедро. Мне звонят из милиции, спрашивают: хорошо собрал? Правильно? Я им отвечаю: анатомически – правильно. А хорошо или нет – будет ясно, когда он под елкой срать сядет.
Татьяна вышла из поликлиники. Муж ждал в машине.
– Ну что? – спросил он.
– Надо переделать. Но нет гарантий.
– Как же так? – не понял муж.
– А вот так. И оставлять нельзя. И переделывать опасно.
Татьяна почувствовала себя в ловушке. В эту ловушку загнала ее советская медицина. Можно прийти к Францевичу и сказать:
– Ну, что с тобой делать?
– Я не нарочно, – ответит он.
– Еще бы не хватало, чтобы нарочно. Нарочно увечат уголовники. Но результат один. Ты меня искалечил. Ты лишил меня будущего. Будь ты проклят.
Они ехали по сумеречной дороге. Муж свернул не в ту сторону, и машина двинулась по направлению из Москвы. Кончились дома, начались леса и поля.
– Мы не туда едем, – заподозрила Татьяна.
– А куда надо?
– Выйди и спроси.
– Не хочу.
Татьяна решила не вмешиваться. Будь что будет… Муж упорно гнал машину в туман. И все это походило на ее жизнь, которая катилась куда-то в безнадежность. Куда она заедет в конце концов? Куда завезет ее судьба.
Все кончилось маленьким немецким городком. Деньги на операцию выделило Министерство культуры. Министр, оказывается, был влюблен в нее в молодости, и над его кроватью висел ее портрет.
Все кончилось маленьким городком и большим профессором по имени Тильман.
Татьяна лежала в госпитале на краю города. За госпиталем стелилось поле золотой ржи. А под окнами лежали три барана и разговаривали: бе-бе… бе-е…
Ночью Татьяна слышала: а-а… а-а… Интонация была хриплой. Татьяна решила, что это бараны сменили тему. Что-то им не нравится.
Утром пришла медсестра Эрика. Татьяна спросила на плохом немецком:
– Ночью кричали. Это животные?
– Нет, – ответила Эрика. – Это старый человек.
– Боль? – спросила Татьяна.
– Нет. Пессимист. Он не любит людей.
Как надо не любить людей, чтобы кричать от ненависти.
Нет мира под оливами. Человек одинаково страдает и в запущенной больнице с тараканами, и в отлаженном госпитале с медициной двадцать первого века.
– Он вам надоел? – спросила Татьяна.
– Нет, нет… Совсем нет.
Эрика была рыженькая, со светлыми ресницами, совсем молодая. Татьяна протянула ей матрешку. Эрика первый раз видела, как одна деревянная фигурка выпадает из другой. Это привело ее в восторг. Она смеялась.
Приходила Эльза – этническая немка. Она прежде жила в Казахстане, потом эмигрировала на историческую родину. Получила место уборщицы в больнице и была счастлива. В России она была учительницей.
Эльза меняла простыни, вытирала пыль особыми составами и громко рассуждала о том, что, если бы русский врач получал зарплату Тильмана, он не только бы правильно совместил кость, он пришил бы Татьяне новую ногу за такие деньги.
Татьяна снималась у разных режиссеров. Но она никогда не играла специально плохо или специально хорошо. Она играла, КАК УМЕЛА. Человек умеет или нет. Францевич НЕ УМЕЛ. И деньги здесь ни при чем. Другое дело – больницы. Если бы в нашу больницу вложить миллион долларов, получилось бы не хуже этого госпиталя.
– Не получилось бы, – сказала Эльза.
– Почему?
– Потому что из миллиона половину украдут. И вторую половину тоже украдут.
– Ты рада, что уехала из России? – спросила Татьяна.
Эльза мрачно замолчала. Потом сказала:
– А наши старики очень быстро умирают здесь.
– Почему?
– Без России не могут жить. Кто Россию вдохнул, без нее уже не может.
Эльза ушла и увезла на тележке свои моющие средства.
Татьяна лежала и смотрела за окно. За окном – холмы, покрытые зеленью всех оттенков: от серого до темно-малахитового. В отрыве от холмов, на крупном плане – молодая елка. Ее ветки растут почему-то вверх.
Фестиваль, море, Алеша Горчаков – все ушло, отдалилось. Татьяна смотрела на прошедшие дни, как из окошка самолета, когда земля стремительно удаляется и скрывается за облаками.
Однажды раздался долгий звонок. И она услышала слабый голос Алеши Горчакова:
– Дорогая моя…
– Ты что, – испугалась Татьяна. – Такие деньги…
– Это не мои. Я со студии звоню.
– А что ты звонишь?
– У меня остановились часы. Это ты их остановила?
– Нет. Не я. Кто-то другой.
– Ты мучаешь мое подсознание. Я не могу спать.
– Что ты хочешь? – прямо спросила Татьяна. – Ты хочешь, чтобы я кому-то позвонила? Похлопотала за тебя?
Он молчал.
– Я тебе помогу, – сказала Татьяна. – Не надо играть в роковые страсти. Я просто тебе помогу, и все.
Он молчал.
– Кому звонить? – спросила Татьяна.
– Никому. Мне.
– Я больная. И старая.
– Возраст – это цифры, – сказал он. – А ты – это ты.
«…Не жалейте о нас, ведь и мы б никого не жалели». Это неправда. Это – гордыня. И поэт, создавший эти строки, был горд. И защищался. За этими строчками все кричит: жалейте нас, сострадайте… Плачьте с нами, не отпускайте… Держите нас на поверхности своей жалостью…
За окном, в отрыве от других деревьев, стояла елка с поднятыми ветками и походила на девушку, которая стаскивает платье через голову.
Как я объявлял войну Японии
Рассказ переводчика
Тогда я еще не был переводчиком. И вообще никем. Куском мяса для большой мясорубки. Мясорубка называлась Курская дуга, и меня повезли в сторону Курска. Но по дороге почему-то передумали и пересадили на поезд, который шел в противоположном направлении. На Дальний Восток. На границу с Японией.
Ехали мы долго. Месяц. И наконец прибыли в медвежий угол, который назывался «Русский край». И действительно казалось, что здесь кончается все русское и вообще все кончается. Край света. И если встать на коленки и хорошо перегнуться за этот край Земли, то увидишь черный космос, как на картинке в детской книге. Короче, дыра дырой, дырее не бывает.