Аркадий загрузил чемодан в машину. Удобно. Кто-то берет твой чемодан и загружает.
Машина тронулась. За окном грязная Москва. Чего же она такая грязная? Не убирают?
Аркадий сидел непроницаемый, как сфинкс. Хотелось спросить: «Что ты решил?»
Но спрашивать — очень страшно. Спрашивать — значит знать. А знать — значит взрезать ситуацию скальпелем, как живого человека. Тогда надо что-то срочно делать: или зашивать, или хоронить.
Лучше ни о чем не спрашивать. Сидеть в машине и смотреть на Москву.
— Батрачила? — догадался Аркадий. — Тарелки мыла?
Пожалел. Он ее жалел. Значит, сегодня не уйдет.
Марьяна не стала разбирать чемодан. Сразу легла. Ей снился падающий самолет. Он устремился к земле, но удара не было. За секунду до удара Марьяна вскидывалась, садилась на кровать и обалдело смотрела по сторонам. Ей казалось, что она сошла с ума. А может, и сошла.
Поднялась через два часа и задвигалась по дому. Надо было приготовить еду. У нее было несколько привычных скорых рецептов, когда можно было накормить быстро и без проблем.
В прихожей стояло старинное зеркало, стиль «псишо» или «псише». Марьяна увидела свое лицо — тусклое, белесое, овальное.
«Инфузория, — подумала Марьяна. — Даже без туфельки. Простейший организм. Что он может дать своему мужу, кроме обеда и преданности?»
Та, другая, питает его воображение, наполняет жизнь праздником. Их души, как двое детей на пасхальной открытке, берутся за руки, и взлетают на облако, и сидят там, болтая ногами. А она что? Гири на ногах. Попробуй взлети.
В замке повернулся ключ. И Марьяне показалось — он повернулся в ее сердце, так оно радостно вздрогнуло.
Все что угодно. Пусть ходит к ТОЙ. Только бы возвращался. Только бы возвращался и жил здесь. Она ничего ему не скажет. НИЧЕГО. Она сделает вид, что не знает. Инфузория-туфелька вступит в смертельную схватку с той, многоумной и многознающей. И ее оружие будет ДОМ. Все как раньше. Только еще вкуснее готовить, еще тщательнее убирать. Быть еще беспомощнее, еще зависимее и инфузористее.
Марьяна спокойно поставила перед мужем тарелку, а сама села напротив и смотрела, как он ест. Ест и читает газету. Плохая привычка. Переваривает сразу две пищи — плотскую и интеллектуальную.
— Ты чего? — спросил Аркадий.
— Ничего. Скоро зима.
Скоро зима. Потом весна. Время работает на Марьяну.
Аркадий будет приходить к Афганке и как в кипяток опускаться в упреки, скандалы, в самоцельные совокупления. А потом возвращаться домой и сразу отдыхать. Дома покой, сын, преданность, вкусная еда. И Аркадию после тяжелого рабочего дня захочется в покой, а не в упреки. Отношения завязнут, как грузовик в тяжелой грязи, начнут буксовать. Афганка захочет подтолкнуть ревностью, заведет себе другого Афганца. А вот этого Аркадий не потерпит. Марьяна приучила его к чистоте и преданности. Он захочет то, к чему привык. И в один прекрасный день все разлезется и рассеется, как облако в небе. То ли было, то ли не было… Афганка свернет свои знамена. Аркадий отдаст честь.
Афганка наведет румянец, отточит интеллект — и в новый бой, ошеломлять своими талантами. А время упущено. А детей нет. И значит, уже не будет. И впереди одна погоня за призраками, через морщины, через усталость. Погоня — усталость — пустота. И в конце концов — одинокая больная старость. А за что? За то, что верила и любила. За то, что замахнулась на чужое. Вот за что. Хотела горя другому. Но ты это горе положила в свой карман. А она, Марьяна, — она ни при чем. Она даже ничего не знает.
— Ты что такая? — снова спросил Аркадий.
— Какая?
— На винте.
Заметил. Замечает.
Говорят, что жертва испытывает подобие любви к своему палачу. И, чувствуя нож в своем теле, смотрит ему в глаза и произносит: пожалуйста…
Что пожалуйста? А все. ВСЕ. ЖИЗНЬ.
А потом была кровать-поэма. И ночь, как война, в которой Марьяна дралась за свой дом, как солдат в захватнической войне.
И даже во сне, уйдя от мужа в свой сон, она продолжала держать его за выступ, который считала СВОИМ. И Аркадий не отклонялся. Видимо, хотел, чтобы его держали.
Утром Марьяна провожала Кольку в школу. Он шел рядом, тяжело шаркая. У него были сапоги на вырост. Марьяна посматривала на сына сбоку: как будто сам Господь Бог взял кисточку и нарисовал в воздухе этот профиль. Одно движение — и все получилось. Без поправок. Природа не зря медлила с ребенком для Марьяны. Поджидала и готовила именно этого.
На обратной дороге забежала к Тамаре. Пили кофе. Тамара по-прежнему была похожа на двойной радиатор, но с выключенным отоплением. Широкая, прохладная. Ее что-то мучило.
Тамара курила, глубоко затягиваясь, соря пеплом.
— У него четверо детей, представляешь? — сообщила она. — Мусульмане не делают аборты. Им Аллах не разрешает.
— Я бы тоже четырех родила, — задумчиво сказала Марьяна. — Хорошо, когда в доме маленький.
— Его жена с утра до вечера детям зады подтирает. И так двадцать лет: рожает, кормит, подтирает зады. Потом внуки. Опять все сначала. О чем с ней говорить?
— Вот об этом, — сказала Марьяна.
— Живет, как… — Тамара подыскивала слово.
— Инфузория-туфелька, — подсказала Марьяна.
— Вот именно! — Тамара с ненавистью раздавила сигарету в блюдце. — Это мы, факелы, горим дотла. А они, инфузории, — вечны. Земля еще только зародилась, плескалась океаном, а инфузория уже качалась в волнах. И до сих пор в том же виде. Ничто ее не берет — ни потоп, ни радиация.
— Молодец, — похвалила Марьяна.
— Кто? — не поняла Тамара.
— Инфузория, кто же еще… Ну, я пойду…
— Подожди! — взмолилась Тамара. — Я расскажу тебе самое интересное.
— Ты уже рассказывала. — Марьяна поднялась.
— Нет, не это… Мы вышли вчера из машины. Луна плывет высоко… и снег светится от собственной белизны. Представляешь?
Лицо Тамары стало мечтательным. Она хорошела на глазах и из радиатора парового топления превращалась в музыкальный инструмент, растянутый аккордеон, из которого плескалась вечная музыка души.
— Снег светится от луны, — исправила Марьяна.
— Нет. Собственным свечением. Снег тоже счастлив…