Алена сглотнула волнение, чтобы не стояло у горла. Волнение немножко отодвинулось, но тут же снова подошло к горлу. Мешало дышать.
— Я тебя с двенадцати часов ищу, — сказала Алена.
— А я тебя с двенадцати часов жду, — сказал Николаев.
— Знаешь что?
— Знаю…
Они качнулись друг к другу. Обнялись. Замерли.
Алена обнимала его так, будто это ее сын, вскормленный и выстраданный, который пришел к ней из опасности и опять должен уйти в опасность. Она обнимала его, будто это был дивный ковбой в широкой шляпе. И не было такой силы, которая могла бы развести их по разным жизненным пространствам.
Алена вздохнула прерывисто — так вздыхает наплакавшийся ребенок. Так вздыхает пересохшая земля после дождя. Было ясно все, кроме одного: почему она, Елена Андреевна Журавлева, такая красивая, положительная, способная к устойчивому чувству, — почему изо всего мужского населения страны она выбрала именно Николаева-мамсика и показушника, к тому же одного с ней роста?
Это была одна из тайн Земли, которую никто никогда не разгадает. Да и не надо.
Вечером Николаев уходил.
Алена ждала: он скажет еще что-то, кроме «пока». Смотрела в его лицо, а он — куда-то вверх. У него были желтоватые белки и выражение, которое она не любила.
Потом он сказал:
— Пока.
И ушел.
Лифт не работал. Николаев сбегал по лестнице, и некоторое время был слышен ритмический рисунок его шагов.
Утром Алена проснулась с ощущением, что ей все надоело.
Стечение обстоятельств
Работник четыреста восемьдесят третьего почтового отделения Клавдия Ивановна Прохоренко, а точнее — тетя Клава — почтовичка, дождалась конца рабочего дня и пошла в гастроном.
Гастроном был в том же доме, что и почта, только с другой стороны, а с третьей и четвертой сторон размещались: химчистка, комбинат бытового обслуживания, столовая и парикмахерская с косметическим кабинетом.
Такие удобства воздвигли рядом с общежитием для студентов-иностранцев, чтобы не бегали туда-сюда по всему городу, а все у них было под рукой: и почта, и парикмахерская.
Тетя Клава вошла в гастроном. Студенты в пестрых одеждах бродили, как озябшие заморские птицы, и, глядя на дымно-курчавые головы негров, тетя Клава думала: «На что им парикмахерская? Их хоть причесывай, хоть не причесывай…»
Мясной отдел был беден в конце дня. Импортные куры в красивых целлофановых пакетах выглядели такими каменно промерзшими, будто их забили до нашей эры и хранили до сегодняшнего дня в районе вечной мерзлоты.
Тетя Клава обвела прилавок скучным взором и поехала на базар.
Базар всегда волновал ее, как когда-то в молодости волновала танцплощадка: возможностью выбора и ожиданием удачи, счастливого случая. И сейчас, входя под своды Черемушкинского рынка, тетя Клава испытала забытое теснение в груди.
Базар встретил ее щедрой осенью, хотя за порогом стояла грязная авитаминозная весна.
Сразу при входе начинались цветы. Они существовали в ведрах с водой, совершенно обособленные от своих заземленных хозяев.
Поговаривали, что цветы эти поморожены, что лукавые хозяева смачивают их в специальном растворе, и цветы вянут в ту же секунду, как только их приносишь домой. Может, это и было правдой. Но, глядя на пионы и розы, на их хрупкую живую нежность, трудно было себе представить, что эта красота кончится, иссякнет когда-нибудь.
Мяса на базаре не было. Видимо, колхозники все продали с утра, сдали весы и уехали к себе в деревню. Тетя Клава долго бродила среди прилавков без дела, потом купила кулек тыквенных семечек и направилась к выходу.
У самых дверей ей повстречалась высокая худая баба в расстегнутом ватнике. Из-под ватника, вытянув шею, выглядывал цыпленок. Он был грязный, облезлый, походил на маленького спившегося орла.
— Сколько стоит этот гусь? — спросила тетя Клава и сняла с губ шелуху от тыквенных семечек.
Баба внимательно оглядела тетю Клаву от шапки, украшенной лисьим хвостом, до туфель на микропоре и сказала:
— Сами вы, гражданка, гусь…
В автобусе все места оказались заняты. Тетя Клава строго оглядела пассажиров, ожидая поймать чей-нибудь виновато бегающий взгляд. Но пассажиры сосредоточенно читали газеты или, глядя в запыленные окна, просматривали в уме свою жизнь.
Тетя Клава встала поустойчивее и тоже стала смотреть перед собой с независимым видом. В ее напряженных глазах отчетливо читалась гордость, настоянная на обиде.
Обида была не в том, что все сидят, а тетя Клава стоит. Это мелочь. Обидно было, что тетя Клава стоит единственная во всем автобусе. Только ей и не хватило места. И так было всегда.
Наверное, господь бог задумал тетю Клаву как неудачницу и все пятьдесят лет, которые она жила на свете, не позволял ей отвлекаться от своего первоначального замысла.
Если тетя Клава влюблялась, обязательно не в того, хотя «тот» мог стоять рядом. Если болела — обязательно с осложнениями. Если стояла за чем-нибудь в очереди, то это «что-то» кончалось прямо перед ней. И если бы когданибудь реваншисты развязали атомную войну и скинули на город атомную бомбу, то эта бомба попала бы прямо в макушку тети Клавы.
В автобус вбежали парень и девушка и стали подле тети Клавы. Этим было все равно, есть места или нет. Парень тут же взгромоздил правую руку на плечо девушки, и его острый локоть нацелился прямо в ухо тети Клавы. Такая бесцеремонность неприятно волновала. Было напряженное ожидание, как перед анализом крови, когда тебе должны ткнуть иголкой в палец.
Автобус свернул и чуть накренился, и молодой человек тоже накренился вместе с автобусом, и его локоть плавно лег на голову тети Клавы.
— Нельзя ли поосторожнее? — с готовностью, будто только этого и ждала, спросила тетя Клава.
Парень мельком посмотрел на нее, сказал «извините» и отодвинулся. Девушка тоже мельком посмотрела на тетю Клаву, и в ее быстром доброжелательном взгляде можно было уловить: «Неужели не скучно быть такой толстой и носить такую шляпу?»
Тетя Клава пришла домой, вытащила цыпленка из сумки. Его лапы были перевязаны красной сатиновой тряпочкой.
Она развязала узел, размотала тряпку и поставила цыпленка на ноги. Он свалился на бок. Тетя Клава снова поставила его, но он снова лег, безучастно смотрел над собой круглым оранжевым глазом.
Тетя Клава постояла над цыпленком и пошла звонить подруге Зинаиде. Зинаида тоже была почтовичка, сидела на коммунальных услугах.
У нее в жизни были две противоположные страсти: любовь и ненависть. Любовь к дочери и ненависть к зятю. Когда зять ходил по квартире, Зинаида тихо плакала от безысходной, изнуряющей ее ненависти. Это чувство постоянно жило в ней и кричало живыми голосами. Они пытались было разъехаться и даже разменяли свою квартиру на две комнаты в разных районах. Но, потеряв возможность ненавидеть зятя, Зинаида ощутила в душе опустошение, дыру, как след от прошедшей навылет пули. Жить с этой дырой она не могла, и снова переехала к дочери, и продолжала любить и ненавидеть уже на меньшей площади.