— А почему ты его прогнала? — спросил он, скрывая ревность.
— Да ну его, — отмахнулась Надя.
Она вытащила из авоськи сверток, растряхнула. Это был плащ.
— Плащ Ленки Корявиной, — объяснила она.
Кто такая Ленка Корявина, Смоленский не знал, и почему у Нади был Ленкин плащ, тоже оставалось неизвестным.
Они сели на плащ.
— Я тебе поесть принесла, — сказала Надя. Достала из авоськи стеклянную банку, закрытую пласт — массовой крышкой, достала ложку, завернутую отдельно в бумажную салфетку.
Смоленский взял банку, ложку и начал есть. Еда была какая-то удивительная, ни на что не похожая и даже отдаленно ничто не напоминающая.
— Что это? — отвлекся от банки Смоленский.
— Рыба в сыре. Очень просто делается: слой рыбы, слой лука и слой сыра, а потом запекается в майонезе. Главное — больше сыра. Тебе нравится?
Смоленский не мог ничего выговорить. Слова были самой приблизительной и несовершенной формой выражения его состояния. Он повел в воздухе рукой.
Надя тихо засмеялась, положила голову на поднятые колени и сбоку смотрела, как ест Смоленский. Она провожала глазами каждый его жест, участвовала в его состоянии и была счастлива тем, что он ест и теперь будет сыт. Смоленский видел: так матери кормили своих больных детей и так же смотрели на них.
— А Бахраку ты тоже рыбу приносила? — спросил он.
— Нет, что ты… У него диета. Он ест только дома. Я подарила ему теплый шарф.
— Ты видишь его сейчас?
— Нет. Помимо института не вижу.
— Почему?
— Не знаю… В меня попало вещество любви, я его любила. А теперь вещество любви ушло, я его больше не люблю…
Смоленский вдруг ощутил свою временность и эпизодичность. Сейчас в нее попало вещество любви, и она любит его и заботится о нем. А потом вещество любви кончится, и она уйдет и даже не обернется. А он останется один на краю света.
— Больше не хочу! — Смоленский протянул Наде банку.
Она взяла банку из его рук, кинула куда-то за спину.
— Зачем? — огорчился он.
— Ты же не хочешь…
Она полезла в карман и достала яблоко.
— На!
Смоленский понял, что, если он откажется, она выкинет и яблоко. Взял его, задержал в ладонях.
Смеркалось. Сквозь деревья просвечивали окна дома престарелых.
— Ну, как Колышкина?
Надя знала всех его больных. Она каждый день приходила в отделение брать кровь, неся перед собой ящичек с пробирками, стеклышками, пузырьками со спиртом.
— Сегодня оперировал, — сказал Смоленский. — Думаю, все обойдется.
— Попандопуло звонил?
— Давай не будем об этом.
— Не будем, — согласилась Надя. — Но ты знаешь, я никогда не бываю до конца счастлива. Потому что, как бы мне ни было хорошо, кому-то в этот момент очень плохо.
— Невозможно же принять на себя все несчастья Земли.
— Невозможно, если не знаешь в лицо. А когда я знаю их в лицо, как я могу не думать?
— Ты будешь хорошим врачом.
— Если поступлю в институт…
Неожиданно, без видимой причины, Смоленский ощутил тоску и пустоту. Вернее, причин было несколько, и главная заключалась в том, что кончится вечер, Надя уйдет через поле, он останется без нее, и все станет неинтересно.
— Подожди, я сейчас… — Она поднялась и пошла за деревья.
Смоленский остался ждать, и вдруг ему показалось, что она не вернется. Он испугался, как в детстве, до самой последней клеточки, поднялся, пошел по сухим иголкам, крикнул с сильным страхом в голосе:
— Надя!
Она вышла к нему неслышно и тихо удивилась:
— Ты что кричишь?
Он обрадовался, снова, как в детстве, до самой последней клеточки, поднял ее на руки и поставил на пень. Надя стояла на пне, как на пьедестале. Ее юбка была белая и очень яркая в темноте.
Сосны вокруг них росли рядами. Видимо, это были лесозащитные насаждения, посаженные двадцать лет назад. Тогда Надя только родилась и ничего не знала про насаждения и про суховеи. А сейчас они выросли и стояли ровесниками — лес и Надя.
Среди сосен появились человек и собака.
Собака остановилась, посмотрела на Надю, на Смоленского и побежала за хозяином.
Надя спрыгнула с пня, подошла к Смоленскому, подняла лицо.
— Я твоя собака… Я буду идти за твоим сапогом до тех пор, пока ты захочешь. А когда тебе надоест, я пойду за твоим сапогом на расстоянии.
«Не пойду домой, — подумал Смоленский. — Здесь мой дом…»
— Что ты? — Надя подняла голову, засматривая в его лицо.
— Ничего. Что-то с нервами творится невероятное…
— Нормальные нервы, — сказала Надя. — Просто тебе не все равно, что делается на свете. Я люблю тебя.
Они сели на плащ Ленки Корявиной. Надя прислонилась к плечу Смоленского. Он обнял ее, прижал к себе ее голову, ощутил под ладонью маленькое жесткое ухо.
Вдалеке слышался гул машин, и Смоленскому вдруг показалось, что он едет в эвакуацию и держит на руках собственную дочь.
Жена отворила Смоленскому и, ничего не сказав, ушла спать.
Он прошел в детскую, сел на маленький деревянный стульчик, сидел там долго — час, может, два…
Потом прошел в комнату.
— Влюбился? — спросила из темноты жена.
— Нет, — отрекся Смоленский и сам поверил в то, что сказал.
— Ты без любви не будешь, — не поверила жена. — Я тебя знаю…
— Пройдет, наверное. Ты только помоги мне.
— Как?
— Потерпи, — сказал Смоленский, ужасаясь необратимости этого разговора с женой. Они никогда раньше не выясняли отношений, а всегда перемалчивали все недоразумения, молча ссорились, молча мирились, и потом, когда они мирились, получалось, что никаких недоразумений и не было. А сейчас, когда все это облекалось в слова, — это как бы формулировалось, закреплялось и оставалось, и уже нельзя было сделать так, будто этого не было.
Если бы можно было снять трубку и прокричать в никуда: «Не трогайте, не препарируйте мою любовь, еще не все. А если разрежете — будет все».
— Если ты нас бросишь, мы сиротами останемся, — сказала жена.
— Не брошу, — сказал Смоленский. Подумал: «Вещество любви уйдет, и все».
Куда уходит вещество любви, доверия, постоянства? Откуда берется вещество предательства?..
— Я закажу себе ключи, — проговорил Смоленский.
— Не имеет значения, — сказала жена. — Я ведь все равно не сплю…