Нос у Андрея высох, как и все тело. Проступали хрящи. Пришедшие проститься смотрели с затаенным ужасом: во что болезнь превратила человека. Молодого мужчину. Никто не смог сказать нормальную речь. Говорили какую-то ерунду типа: «От нас ушел художник и порядочный человек» — и так далее. Хотя действительно ушел. Действительно от нас. Действительно художник и порядочный человек. Но разве ЭТО надо говорить? Разве ЭТО имеет значение?
Жизнь Андрея была незамысловатой. В ней ничего особенного не было. Но жизнь, если она состоит из любви, смерти и запрета, — всегда незамысловата. Сложной бывает порочная жизнь.
Там грех, возмездие, смятение души.
Лене хотелось поговорить об этом с мамой Норы. И они немножко поговорили.
— Я теперь не знаю, как жить, — сказала Лена. — Детей у меня нет.
— А мама есть?
— Мама живет с сестрой.
— Ну вот, значит, и мама. И сестра.
— Они в другом городе.
— Это не важно. Они с вами. И потом, вы еще молодая.
— Я старая. Мне сорок четыре года.
— Вы еще можете выйти замуж шесть раз.
— Шесть? Почему шесть?
— Сколько угодно. Старости не бывает на самом деле.
— А вы могли бы выйти замуж? — Лена прямо посмотрела на семидесятилетнюю женщину.
— Я? Только за того, кого я любила в молодости. Кто знал меня молодой. А я его знала молодым. Когда вместе проходишь дорогу, то изменения незаметны. Ум не знает возраста тела.
— А одиночество страшно?
— Если человек верует, он не одинок. Он не может быть одинок. И еще, знаете, мне кажется, что за пределами жизни есть истина куда вернее и важнее всего, что может дать тело.
— А если это не так?
— Вера исключает такие вопросы. Вера тем и отличается от знания…
Володя выпил и сел играть на рояле. Нора пела. Голос у нее был маленький, но чистый.
Лена слушала. В душе отстаивалось хорошее чувство. Любовь стояла в воздухе, но чистая, очищенная от секса. Нора любила маму. Мама — свою дочь. Володя любил момент бытия.
О Елисееве Лена как бы позабыла. Все, что с ним связано, — правда, но не полная правда. А значит, ложь, идущая от трусости и греха. И именно поэтому он так настойчиво спрашивал: «Ты меня любишь? Ты меня любишь?» Потому что он хотел грех замазать истинным. Лена это чувствовала подсознанием, тем же самым, в котором прятались ее эротические сюжеты.
Человек сложен и в то же время прост. В нем два начала: дьявол и Бог. И они равновелики. Дьявол — умный и серьезный соперник. Может, они с Богом когда-то дружили, а потом идейно разошлись и стали враждовать. Бороться за каждую человеческую душу.
— Сыграйте «Хризантемы», — попросила мама Норы.
Володя заиграл и запел о том, что «отцвели уж давно хризантемы в саду…». Лена слушала. Звуки проникали в душу. Значит, душа оттаяла и пропускала. Вдруг вспомнила, как Коновалов сказал на поминках: «Тот, кто пережил экстаз смерти, может лишь смеяться над остальными так называемыми удовольствиями».
— А ты откуда знаешь? — удивилась жена Коновалова.
— Агония — это что, по-твоему? Это оргазм. Но какой… Душа с телом расстается.
— А ты откуда знаешь? — снова спросила жена.
Лена тогда не обратила внимания на сказанное. А сейчас подумала: а вдруг это правда? Все связано в одно: любовь, смерть… Так же, как день и ночь объединены в одни сутки.
Нора Бабаян смотрела перед собой и думала — что осталось снять. Деревянный Иркутск прошлого века. Кладбище. Дома и могилы почти не изменились с тех пор. И если разобраться, не так уж много времени прошло.
В гостиницу вернулись поздно. Во втором часу ночи.
Лена приняла душ. Легла. И тут же заснула.
Ее разбудил резкий телефонный звонок.
— Ты ведешь себя как продавщица, — сказал голос Елисеева.
— Почему?
— Ты села в машину и уехала. Ты демонстративно бросила меня, как будто я говно. Запомни: я пьяница, бабник, пошляк. Но я не говно.
— Хорошо, — согласилась Лена.
— Что «хорошо»?
— Ты пьяница, бабник и пошляк.
— Ты ничего не поняла.
— Что ты хочешь? — запуталась Лена.
Он бросил трубку.
Лена легла и снова заснула. Она засыпала непривычно легко, наверное, потому, что отогрелась. Что же ее оттаяло? Деревянный дом, борщ, поцелуи Елисеева, работа над лицом княгини Волконской. И уверенность в том, что завтра все повторится. Опять грим. Опять надобность в ней. Надобность, которая не кончится смертью. Андрей выбрал из нее все силы для того, чтобы взять и умереть. А здесь она отдаст силы, талант, и выйдет фильм о жизни декабристов. О красивой, одухотворенной жизни. По сути, декабристы — первые диссиденты. Пестель — тот же Сахаров. Что не хватало Пестелю? А Сахарову — чего не хватало?
Дверь раскрылась. Вошел Елисеев. Значит, Лена забыла повернуть ключ.
— Ты спишь? — спросил Елисеев.
— Естественно…
Он молча раздевался. Стягивал носки и рубашку.
— Интересное дело… Я лежу. Плачу. А она спит.
Он улегся рядом, как будто так и надо. Как будто иначе и быть не могло. И в самом деле: не могло. От него божественно пахло розами и дождем. И коньяком.
— Ладно тебе, — примирительно сказала Лена, задыхаясь от нежности.
— Нет, не ладно. Я думал, ты — леди. А ты — продавщица.
— Леди тоже бывают бляди, — сказала Лена.
Она уткнулась в его плечо. Потом угнездила свое лицо в сгибе между шеей и подбородком. Даже в темноте он был красив.
— Ты еще не знаешь меня, а уже не уважаешь. Априори.
Она не слушала его слова. Только интонации. Они были четкие. Горькие. Он в самом деле был расстроен. Огорчен. Он хотел выяснить отношения.
— Это потому, что ты меня не любишь, — заключил Елисеев. — Ты просто об меня греешься. Не знаю, почему ты выбрала именно меня? За что мне такая честь и такой подарок?
— По-моему, это ты выбрал меня. Это твоя идея.
— Я давно тебя выбрал. Я еще год назад тебя выбрал. Я ждал случая.
Лена вспомнила, что действительно год назад они с Андреем были на дне рождения у Коноваловых. Андрей тогда уже похудел, но еще не слег. Они еще ходили в гости. И к ним ходили гости. Тогда, у Коноваловых, Елисеев нависал над ней с рюмкой. Что-то говорил. Интересничал. Но у нее были мозги не тем заняты.
— Перестань, — сказала она. — Все не так плохо. Бабник, пьяница и пошляк — это тоже может нравиться. Любят и с этим.
— Ты меня любишь? — спросил Елисеев и замер в темноте.