– Ты известишь своих друзей, что последнее письмо Леклера перехвачено. Ты опасаешься, что за тобой установлена слежка, и решила на время затаиться в глуши.
– Неужели я так решила, дорогой?
– Решила, решила. Время от времени я буду навещать тебя, а ты – снабжать меня именами каждого работника каждой мастерской, в которой производят бомбы, сведениями о каждой ячейке, каждом отряде боевиков, каждом тайном складе оружия и каждом вербовщике, сборщике средств и сочувствующем, о каких ты когда-либо слышала. Любые данные, слухи и сплетни, не миновавшие твоих длинных ушей за долгие годы преступной, изменнической деятельности, ты передашь мне. Это в огромной мере ускорит мою карьеру и наполнит тебя материнской гордостью на все оставшиеся годы сельской жизни.
– Когда я рожала тебя, – сказала Филиппа, – у меня сработал кишечник. Много лет я гадала, не сбилась ли акушерка во всей той суматохе, не выбросила ли ошибкой ребенка и не принесла ли мне для кормления завернутый в одеяло кусок дерьма. Теперь я знаю наверняка.
– Какие чарующие сантименты.
– А если я откажусь?
– Вот этого, мама, делать не следует. У меня достаточно возможностей изгадить жизнь тебе, Джереми, твоим приемным детям и в особенности молодому человеку, благодаря которому я доставил тебе это письмо.
– Кто он?
– Ты его не знаешь, но он бы тебе понравился, уверяю. Теперь он обречен на вечные муки, подобные мукам распятого Христа, и все за твои грехи. Даю тебе неделю, чтобы растолковать Джереми, как ты устала от города и как тебе не терпится вкусить сельского покоя в Уилтшире. И если ты полагаешь, что сможешь скармливать мне бесполезную информацию, мама, подумай как следует. Я готов рискнуть и сдать тебя. Ты проведешь остаток жизни в самой суровой тюрьме Европы.
Оливер шел по площади, мурлыча «Лиллибуллеро»
[46]
. Сияло солнце, от улиц исходил приятный запах размякшего гудрона. Бедная мама, думал он, как ей будет не хватать Лондона.
У гостиницы «Баркли» он вошел в телефонную будку.
– Отдел новостей.
– Это временная ИРА
[47]
. У нас в руках сын британского военного преступника Чарльза Маддстоуна. В доказательство вам будет послана его одежда. Код «внутри, внутри, внутри». Всего доброго.
Нед, прикованный наручниками к деревянной стойке, сидел на полу фургона напротив двух мужчин, мерзее которых он в жизни своей не видел.
В пятнадцать лет, играя в регби, он сломал ключицу и полагал в ту пору, будто больнее человеку быть уже не может. Теперь он знал, что это не так. При любом повороте, любом ухабе, одолеваемом сидевшим на водительском месте мистером Гейном, Неда пронизывала слепящая боль, столь острая, что при каждой ее волне в глазах вспыхивали оранжевые и желтые сполохи, кровь ревела в ушах и казалось, будто сами внутренности его вот-вот разорвутся от ужаса. Боль изматывающая, безостановочная возникала в плече и вырывалась оттуда неистовыми, яростными языками пламени, бившими, опаляя Неда, в каждый уголок тела. Старания сохранять неподвижность, не напрягаться при каждом вдохе и выдохе не оставляли Неду сил, чтобы сказать хоть слово, – пока он наконец не почувствовал, что фургончик выехал на шоссе. Сравнительная ровность движения позволила попытаться объясниться.
– Мистер Дельфт… – начал он. Мужчины обратили к нему взгляды. – Мистер Дельфт сказал, я поеду домой… он сказал, я…
Мистер Гейн, обгоняя грузовик, резко взял вбок, Неда мотнуло вперед, и в плече что-то взорвалось. Осколки, визжа и сверкая, разлетелись по всему его телу.
Пять минут спустя он предпринял еще одну попытку и шепотом выдавил.
– Я должен был… ехать домой…
Миг-другой мужчины с безмолвным интересом созерцали его, потом отвернулись.
Нед почти утратил ощущение времени и пространства. Он не знал, как долго провалялся на полу кухни – пять минут или пять часов. Не знал, как долго они уже едут и в каком направлении. Окна в фургоне отсутствовали, единственное, что позволяло судить о времени суток, это ощущение, что число машин на дороге возросло. Значит, час теперь утренний.
Он снова попробовал заговорить:
– Мое плечо… оно… я думаю, оно сло… сло… сломано.
Удивительно, но даже при той мгле непонимания, что заволокла его рассудок, Нед еще пытался быть вежливым. Он мог ведь сказать, что плечо ему сломали, мог сказать, что сломал его мистер Гейн.
Мужчины посмотрели друг на друга.
– Ты случайно плечи вправлять не умеешь? – спросил один.
– Да я к нему пальцем, на хер, не притронусь, – ответил второй. – Этот пидор все свои гребаные штаны обосрал. Вонючка.
Разбитый нос Неда, в котором пузырилась кровь, не воспринимал окружавшей его вони, однако Нед понял теперь, что за мягкая кашица перекатывается между его ягодицами.
– Простите… – роняя слезы, выдавил он. – Я не знал. Простите, но только…
– Заткнись наконец, мать твою, понял?
– Мистер Дельфт сказал… сказал, что я поеду домой. Он рассердится… и отец… отец важный человек… прошу вас, пожалуйста!
Чтобы прекратить это утомительное нытье, они принялись по очереди избивать Неда и били, пока он не впал в беспамятство.
Мне редко случается признаваться, что я сбит с толку, однако нынешним утром исчезновение Неда Маддстоуна в течение какого-то времени представлялось мне удивительнейшей из загадок, какие только можно вообразить. Впечатление было такое, что его просто смело с поверхности земли. Как это типично, думал я в ранние часы дня, после очередного выпуска телевизионных, а следом и радионовостей, – они не позволили просочиться наружу даже обрывкам сведений. На полицию нажали, мне это было совершенно ясно. Какого-то гнусного лакея из Центрального управления подключили к этому делу, и он все прикрыл. Меня так и подмывало спросить у Тома, в доме которого, в полуподвале, располагается моя квартира, не слышал ли он чего-нибудь. Том работает в штаб-квартире партии на Смит-сквер и посвящен в самые разные тайны. Уж я-то знаю, я часто читаю его бумаги, когда он, пьяный, валяется наверху в кровати. Я подавил это искушение, не желая, чтобы ко мне потом лезли с расспросами. Но то, что информация об аресте Неда так и не вышла наружу, меня расстроило.
Нам с Руфусом следовало оповестить и прессу, не только полицию, гневно повторял я себе, а мне это не пришло, по наивности, в голову. Это следует учесть на будущее. Когда-нибудь, решил я, на моем письменном столе будет стоять табличка: «В конце концов, это ведь Англия», и ни одного важного решения, не взглянув на нее, я принимать не стану. Сейчас-то я уже понял, что был несправедлив и к полиции, и к правящей верхушке, однако идея насчет таблички все равно хороша.