БРУКШОУ. В том, что на протяжении двух триместров вы в поздние ночные часы давали ему в вашем жилище дополнительные уроки латыни и что во время этих уроков вы совершали над мальчиком плотское насилие, да еще и способами слишком гнусными и разнообразными для того, чтобы их можно было объять неповрежденным рассудком. Картрайт сообщил мне, сначала с гордостью, а затем, осознав с моей помощью всю серьезность и возможные последствия происходившего, со стыдом, что не осталось ни единой части его тела, да, собственно, и вашего тоже, которая не принимала бы участия в этих бесчинствах. Бесчинствах, среди коих числится, Кларк, – и в это мне, если честно, все еще трудно поверить, – числится изнасилование и растерзание… э-э… его подколенных сгибов. Ну-с, что вы на это скажете?
ДОМИНИК (негромко). Да. Все это правда. Правда. И подколенные сгибы мы тоже использовали. Собственно говоря, не один раз.
БРУКШОУ. Больше вы ничего сказать не хотите?
ДОМИНИК. И, рад сообщить вам об этом, не без определенного успеха. Хотя нам пришлось прибегнуть к небольшим количествам…
БРУКШОУ. А теперь послушайте меня, Кларк…
ДОМИНИК. Нет. Это вы меня послушайте…
БРУКШОУ. Да, но первое слово дороже второго…
ДОМИНИК. Да ладно вам. Просто выслушайте меня, и все. Как вам известно, Брукшоу, я – молодой человек, имеющий мало шансов на преуспеяние, и терять мне особенно нечего. В школе меня били – вот это вам, скорее всего, не известно. Я, видите ли, пытался бороться с тамошними филистимлянами. Идея моя состояла в том, чтобы противопоставить эстетическое начало атлетическому. Впрочем, одним из преимуществ атлета всегда была физическая сила, и потому я пережил мучения, и, должен вам сказать, немалые. Помимо того, что я был трусоват, меня отличали слабость и плохая координация движений, а варвары, похоже, получали удовольствие, ловя меня, когда я катался на роликовых коньках, сцепляя их висячим замком и отбегая на безопасное расстояние, чтобы полюбоваться оттуда, как я корячусь. В одном жутком случае с участием огнетушителя им почти удалось сломать мой крестец. Это я им простил, но никогда не прощу того, что они сломили мой дух. Я поклялся, что отомщу всей их ораве. Отомщу, внедряя мою веру в самый источник их существования, ведя в нем подрывную пропаганду. Я решил стать школьным учителем.
Я думал, бог весть почему, что в Кембридже мне будет житься полегче, что там могут найтись люди, которые разделяют мои цели и интересы, любят и понимают, подобно мне, Суинберна и Элизабет Барретт Браунинг. И испытал потрясение, обнаружив, что преобладающие эстетические ветра дуют там из Парижа, со стороны постмодернизма и американского романа, а все, что мне дорого, рассматривается под тем же холодным, резким, беспощадным светом, который всегда меня пугал. Мне официально заявили, что Суинберн, возлюбленный мой Алджернон, сентиментален и лишен конкретики. Так и получилось, что и в Кембридже я тоже оказался чувствительной душой, брошенной в мир литературных регбистов. В стране Руперта Брука, омываемой его рекой, осененной его кембриджскими небесами и затененной его каштанами и древними ильмами, меня окружали люди, глумившиеся над всем, что ему было дорого, и рифмовавшие Гранчестер с Манчестером. Я продрался сквозь Кембридж и вылез из него увядшей и растоптанной фиалкой. Наслаждение крылось для меня между бедер мальчика, которому еще не исполнилось пятнадцати, светловолосого и уступчивого, или между страниц романтического поэта, вздыхающего в своих стихах об утраченной любви и утраченной красоте. Кембридж не дал мне ни того ни другого. Насколько я знаю, ныне он готов дать и большее, но для меня слишком уже поздно обращаться к нему. И я приехал сюда – отчасти для того, чтобы посеять в умах и бедрах отданных мне на попечение мальчиков семена, из которых произрастут названные мной наслаждения, отчасти для того, чтобы укрыться от мира, ставшего для меня непонятным. Мне же поручили готовить их к общему вступительному по латыни и судить крикетные матчи. Как мучительно, как горько. Впрочем, и я узнал здесь дни безмятежности и покоя – я узнал Картрайта, «Зимородка». Он упоителен, Брукшоу, упоителен. Сияющее солнце, от одной улыбки которого созревают плоды и раскрываются цветы. Я не смог бы описать и малой доли прилежания, предприимчивости, чутья, увлеченности и поразительной отваги, кои он проявил, чтобы заработать для своего «дома» эти очки. И как-то воскресной ночью я прокрался, в одном лишь халате и шлепанцах, в учительскую, чтобы занести его достижения в журнал. Думаю, я понимал, что меня разоблачат, но я должен был сделать хоть что-то. (Вздыхает.) Там сидела Джейн, немного пьяная, пахшая «Гермоленом».
[234]
Рабочий день ее только что завершился, она даже не успела снять белую целлулоидную шапочку матроны. Она сидела в кресле – по-моему, в вашем – со стаканом джина в одной руке и сиропом от кашля в другой. Заметив, что я дрожу, – я пытался придумать, как мне, не привлекая ее внимания, вписать в «Домашний журнал» все эти очки, – она вдруг, без всякого предупреждения, расплакалась и принялась изливать мне душу. Оказывается, с первого же моего дня в Чартэме она мечтала о моем теле и о том, чтобы совокупиться со мной. У нее темные волосы и блестящая кожа, и она угнетает мой дух, Брукшоу. Не знаю, что на меня нашло, была ли причиной жара, или запах ее сиропа, или что-то еще, но я стал читать ей Байрона: «Она идет во всей красе, светла, как ночь ее страны. Вся глубь небес и звезды все в ее очах заключены».
[235]
Ну, после этого сделать ей предложение было поступком всего лишь естественным. Если она мне откажет, я смогу не подпускать ее к моему телу, ссылаясь на установления религии, если примет, я как-нибудь переживу наши половые сношения, зная, что такова цена, которую мне приходится платить за возможность унаследовать после смерти ее отца пост директора школы. Вполне опрятный ход. Но теперь вы узнали о моем… неблагоразумном поведении с Картрайтом. Конечно, глупо было приписывать ему столько очков, не понимаю, почему я не смог удержаться… да к тому же в конце триместра Картрайт школу покинет. Всего шесть недель осталось, шесть недель!
А знаете, мне кажется, что ваша позиция не так уж и сильна. Вам не приходило в голову, что если не я женюсь на Джейн, то это сделает кто-то другой, какой-то человек со стороны? Вы старик, Брукшоу, директор школы из вас уже не получится. И если я не стану следующим ее хозяином, им окажется человек, нисколько вам не знакомый, а у него может найтись приятель, которого он назначит старшим преподавателем – вместо вас. Подумайте об этом, прежде чем желание уничтожить меня возьмет над вами слишком большую власть. Хорошо?
БРУКШОУ. Вы ловкий негодяй, Доминик, однако козырной туз все еще остается в моих руках: мне ничего не стоит позвонить в полицию, помните об этом.
ДОМИНИК. Разумеется.
БРУКШОУ (вздохнув). Впрочем, боюсь, что вы правы. Директором мне уже не стать. Слишком поздно. Наверное, я и сам это сознаю, и уже не первый день. (Задумчиво.) Ну так вот, Доминик, если вы не хотите, чтобы кто-нибудь прознал о ваших маленьких похождениях, вам придется сделать следующее.