И придется еще как-то уломать Макстеда, единственного из учителей, до сих пор отказывающегося принять участие в постановке.
– Ты можешь гнать меня пинками отсюда до Нориджа, Эйдриан, но нет на свете человека, который заставит меня напялить шорты.
Основная идея пьесы состояла в том, что мальчики будут играть взрослых: родителей, теток, врачей и школьных учителей, а персонал школы – мальчиков и, что касалось уже экономки, маленькую девочку.
– Ну брось, Оливер, даже Бригадир и тот согласился. Отлично получится.
– Хорошо, но при условии, что ты сможешь в одно слово объяснить мне, чем не хорош «Микадо»
[122]
.
– Нет, этого я не смогу. Сказать «"Микадо" – дерьмо» – уже два слова, а «"Микадо" – полное дерьмо» – так целых три.
– Разумеется, «Микадо» – дерьмо, но дерьмо основательное, крепкое и густое. Твоя же дурацкая пьеска окажется либо дерьмом сухим и рассыпчатым, либо колоссальным разливом дерьма жиденького.
– Послушай, хочешь, я весь триместр буду дежурить за тебя? Как тебе такое предложение?
– Нет уж, ни черта ты за меня дежурить не будешь.
И то сказать, предложение было не из самых умных. Макстед обожал дежурства.
– Ну так, позволь сказать тебе, что ты подлый подонок, и я от души надеюсь, что рано или поздно тебя уличат.
– Уличат? Что значит «уличат»?
– Хе-хе! – произнес Эйдриан, прекрасно знавший, что каждый человек на свете живет, опасаясь разоблачения.
Однако сдвинуть Макстеда с мертвой точки ему так и не удалось, и это было досадно, поскольку Макстед с его брюшком и лиловатой физиономией выглядел бы в шортах и школьной шапочке просто роскошно. Возможно, Эйдриану придется самому играть племянника Бевинды. Не лучший выбор актера: по возрасту Эйдриан все еще был ближе к мальчикам, чем к любому из преподавателей.
Впрочем, это была проблема уютная – в совершенстве подходящая для того, чтобы ее обдумывал мужчина в твидовой куртке, сидящий с хорошей вересковой трубкой в зубах, стаканом «Гленфиддиша» у локтя и метелью за окном в освещенной камином комнате. Чистенькая проблема для чистого человека с чистыми мыслями посреди чистой природы.
Эйдриан потер пальцами еле приметную щетину на подбородке и погрузился в размышления.
Все кончено. Все неистовство стихло, желания иссякли, жажда утолена, безумие отошло в прошлое.
В следующем триместре будет крикет, тренерство и судейство, преподавание юношам науки обращения с мячом, чтение им же Браунинга и Хини – на лужайке, когда палит солнце и слишком жарко, чтобы проводить уроки под крышей. А остаток лета он проведет, копаясь в Мильтоне, Прусте и Толстом, дабы в октябре оказаться в Кембридже, где он, подобно Кранмеру
[123]
– только с велосипедом вместо коня, – найдет занятье для ума и бедер. Несколько пристойных друзей, не слишком близких.
– Какого вы мнения об этом малом из вашего колледжа, а, Хили?
– С ним трудно сойтись. Мне-то он нравится, но он так замкнут, так непроницаем.
– Он почему-то обособлен… почти невозмутим. Потом степень бакалавра и возвращение сюда или в другую школу, – может быть, даже в свою. Или же он останется в Кембридже… если получит отличие первого класса.
Все кончено.
Разумеется, он и на миг себе не поверил.
Эйдриан глянул на свое отражение в оконном стекле.
– Пытаться одурачить меня бессмысленно, Хили, – сказал он, – Эйдриану всегда известно, когда Эйдриан врет.
Но Эйдриан знал и то, что любая ложь Эйдриана реальна: каждая из них жила, чувствовала и действовала так же полно, как правда другого человека – если за другими числятся какие-либо правды, – и Эйдриан верил, что, быть может, эта, последняя ложь останется с ним до могилы.
Он смотрел, как за стеклом подрастает нанос снега, а разум его, доехав подземкой до Пиккадилли, уже поднимался наверх по ступенькам станции.
Вот стоит Эрос, мальчик с натянутой для выстрела тетивой, а вот стоит Эйдриан, школьный учитель в твиде и диагонали, стоит, глядя на мальчика и неспешно покачивая головой.
– Ты, разумеется, знаешь, почему на Пиккадилли поставили Эроса, не так ли? – помнится, спросил он у шестнадцатилетнего отрока, в один июльский вечер разделившего с ним его постоянное место у стены «Лондон Павильона»
[124]
.
– В честь стрип-клуба «Эрос», так, что ли?
– Ну, довольно близко, однако, боюсь, я не вправе с тобой согласиться, так что придется нам рассмотреть этот вопрос подробнее. Эта статуя – часть общей дани графу Шафтсбери: благодарная нация почтила таким образом человека, уничтожившего детский труд. Альфред Гилберт, скульптор, поставил Эроса так, что он целился из лука вдоль Шафтсбери-авеню.
– Да? Ладно, хрен с ним, вон, видишь, там клиент, глазеет на тебя минут уже пять.
– Можешь взять его себе. Он слишком горазд щелкать зубами. Пусть поищет для обрезания кого-нибудь другого. Так вот, тут своего рода визуальный каламбур – Эрос, выпускающий стрелу вдоль по Шафтсбери-авеню. Понимаешь?
– Так, а чего ж он тогда целится в Нижнюю Риджент-стрит?
– Во время войны его сняли, немного почистили, а дураки, которые ставили его обратно, ни черта ни в чем не смыслили.
– Его неплохо бы почистить еще раз.
– Ну, не знаю. Я думаю, Эрос и должен быть грязным. В греческой легенде, как тебе несомненно извесгно, он влюбился в одну из мелких богинь, в Психею. Что, собственно, означает «Душа». Греки хотели сказать, что, чего бы мы там ни воображали, Любовь тяготеет к Душе, а не к телу; эротическое начало жаждет духовного. Будь Любовь чиста и здорова, Эрос не вожделел бы Психею.
– Он так сюда и смотрит.
– Во всяком случае, его задница.
– Да нет, я про клиента. Во, теперь на меня уставился.
– Уступаю тебе дорогу. Плох тот бордель, в котором слишком много концов. Бери его вместе с моим благословением. Только не приползай потом ко мне с полуоткушенной головкой, вот и все.
– Дам ему минуту, пусть надумает.
– Валяй. А я тем временем поразмыслю над тем, существовала ль когда-либо жизнь более бессмысленная и типичная, нежели та, которую прожил лорд Шафтсбери. Собственного его обожаемого сына убили в итонской школьной драке, а памятник, который воздвигла ему страна, что ни день взирает на детский труд, о самой природе и интенсивности коего граф и помыслить был не способен.
– Все, он на меня точно запал. Еще увидимся. Эйдриан обронил полено в камин и уставился на пламя. Он пребывал в безопасности, как и всякий другой нормальный человек: настоящий учитель с настоящим именем, настоящими рекомендациями и настоящим опытом работы. Его привели сюда не какие-либо подделки и хитрости – только достоинства. Нет на свете человека, который мог бы вломиться в эту комнату и поволочь его в суд. Он настоящий учитель настоящей школы, по-настоящему ворошащий настоящие угли в безопасной, уютной комнате, столь же настоящей, как зимняя непогода, по-настоящему разгулявшаяся в самом настоящем мире снаружи. У него столько же прав наливать себе на палец десятилетнего виски и попыхивать успокоительной трубочкой, набитой резаным табаком, сколько у любого другого обитателя Англии. Нет уже ни единого взрослого, который обладал бы властью отнять у него бутылку, конфисковать трубку или принудить к заикающимся извинениям.