– Изобретательно, Дональд, – сказал Клинтон-Лейси. – Очень изобретательно.
– Вы чрезмерно добры.
– Ничего изобретательного я тут не вижу. Зачем нам еще и Шекспира сюда приплетать?
– Это отвлекающий маневр, Гарт, – объяснил Клинтон-Лейси. – Имя Шекспира сделает наше заявление куда более интересным для печати, чем имя Диккенса.
– А вся эта болтовня о том, что доктор Андерсон работает над фрагментами из Шекспира и что сюжет романа принадлежит Диккенсу? Это зачем?
– Ну, понимаете, – сказал Трефузис, – она показывает, что в настоящее время мы исследуем все существенные материалы и что в «Питере Флауэрбаке», в конце концов, может присутствовать нечто.
– Но это же не так!
– Мы это знаем, а газетчики – нет. Через пару месяцев обо всей этой истории попросту забудут.
А если кто-нибудь поинтересуется нашими успехами, мы всегда сможем сказать, что доктор Андерсон продолжает работать над проблемой. Я уверен, Тиму по плечу поставить прессу в тупик.
– Так, значит, заявление придется сделать ему?
– Разумеется, – ответил Трефузис. – Я никакого отношения к этому делу не имею.
– Я не вполне уверен в том, в какой мере напряжение, возникающее между этическими границами и допустимыми пределами прагматизма, должно проявлять себя в ситуациях, кои… – задудел Андерсон.
– Ну, видите? Тим отлично справится. Он говорит на единственном из основных европейских языков, понять который я все еще решительно не способен. Журналисты заскучают. Во всей этой истории отсутствует элемент мистификации, способный их разволновать, к тому же в ней слишком много научных тонкостей, чтобы она заинтересовала широкую публику.
– Однако все это означает, что мы так и будем продолжать оплачивать дополнительный штат сотрудников, – пожаловался Мензис. – И все ради одной лишь показухи.
– Да, – мечтательно отозвался Трефузис, – этот изъян тут безусловно присутствует.
– Безобразие!
– Ну, не знаю. Пока их удастся занимать чтением лекций, занятиями с первокурсниками и проверкой подлинности документов, которые нам будут присылать со всех концов света – раз уж нас признали ведущим по части поисков отпечатков авторских пальцев университетом, – уверен, мы найдем для них применение. Не исключено даже, что они окупятся.
IV
– Врешь, – сказал Гэри. – Наверняка же врешь.
– Хотелось бы, – ответил Эйдриан. – Нет, неправильно, я бы такой возможности все равно не упустил.
– Ты желаешь уверить меня, будто торговал своей задницей на Дилли?
– А почему бы и нет? Кто-то этим должен заниматься. К тому же то была не совсем задница.
Он наблюдал, как Гэри расхаживает взад-вперед по комнате. Эйдриан не знал, по какой причине рассказал ему все это. Должно быть, потому, что Гэри слишком часто уязвлял его обвинениями в незнании реального мира.
Все началось с замечания Эйдриана о том, что он всерьез подумывает о женитьбе на Дженни.
– Ты ее любишь?
– Послушай, Гэри. Мне двадцать два года. Я чудом добрался до этого возраста, потому что слишком рано пробудился от дурного сна отрочества. Каждое утро последующих, бог его знает, пятидесяти лет мне предстоит вьлезать из постели и как-то участвовать в повседневной жизни. Я просто-напросто не верю, что способен справиться с этим в одиночку. Мне нужен кто-то, ради кого можно будет вставать по утрам.
– Но ты любишь ее?
– Я великолепнейшим образом подготовлен к долгой ничтожности жизни. Мне нечего больше ждать, пусто-пусто. Зеро, закрываемся, занавес, сладкое, нагло-безмозглое ничто. Единственная мысль, способная придать мне сил для дальнейшей жизни, состоит в том, что чья-то еще жизнь оскудеет, если я уйду из нее.
– Да, но любишь ли ты ее?
– Ты начинаешь походить на Оливье в «Марафонце». «Это безопасно? Это безопасно?» – «Конечно, безопасно. Совершенно безопасно». – «Это безопасно?» – «Нет, это не безопасно. Невероятно не безопасно». – «Это безопасно?» Откуда мне, к черту, знать?
– Ты ее не любишь.
– Ой, отстань, Гэри. Я не люблю никого, ничего и ни единого человека. Собственно, «никого» и «ни единого человека» – это одно и то же, но я не смог придумать третьего «ни». Что напоминает мне… идиотскую рекламу мартини, которая изводит меня уже многие годы. «В любое время, в любом месте, везде». Какая, на хер, разница между «любым местом» и «везде»? Кое-кто из сочинителей рекламы получает тысячи за полную труху.
– Довольно комичная попытка сменить тему. Значит, ты ее не любишь?
– Я уже сказал. Я не люблю никого, ничего, ни единого человека, ни в какое время, ни в каком месте, нигде. И кто вообще кого-нибудь любит?
– Дженни любит.
– Женщины – другое дело.
– Я люблю.
– Мужчины тоже другое дело.
– Голубые мужчины, ты хочешь сказать.
– Поверить не могу, что участвую в подобном разговоре. Ты что, за Эмму меня принимаешь? «Эйдриан Хили, красивый, умный и богатый, обладатель уютного дома и счастливого нрава, казалось, соединял в себе все лучшее, чем может благословить нас жизнь, и прожил в этом мире почти двадцать три года, не найдя ничего, способного причинить ему грусть или досаду»
[61]
.
– Горе или досаду, – думаю, тебе еще предстоит убедиться в этом. Как бы там ни было, описание неплохое.
– Правда? Что ж, возможно, я проглядел некоторые из самых тонких намеков Джейн Остин, однако не думаю, что Эмма Вудхаус провела часть семнадцатого года своей жизни шлюшкой на Пиккадилли. Конечно, я уже года два как не перечитывал этот роман и какие-то косвенные упоминания могли вылететь у меня из головы. Мне также сдается, что мисс Остин уклоняется от описания времени, проведенного Эммой в каталажке после того, как ее арестовали за хранение кокаина. Опять-таки, я более чем готов признать, что она его описала, а я просто упустил предоставленные ею путеводные нити.
– О чем ты, на хрен, толкуешь?
И Эйдриан рассказал ему кое-что о своей жизни в промежутке между школой и Кембриджем.
Но Гэри негодовал по-прежнему:
– Ты что же, собираешься жениться на Дженни, ничего ей об этом не рассказав?
– Не будь таким буржуазным, Гэри. Тебе это не идет.
Гэри все пуще разочаровывал Эйдриана. В начале года Гэри занялся историей искусств – «историей из кустов», как предпочитал называть ее Эйдриан, – и начал понемногу превращаться в другого человека. Кожаные брюки с цепями исчезли, зато появились купленные в секонд-хэнде твидовые пиджаки с торчащими из нагрудных карманов шелковыми носовыми платками. Волосы, обретшие свой естественный темный оттенок, зачесывались назад и смазывались бриолином; ножи и вилки больше не свисали с мочек ушей. Из окон во двор вырывались теперь звуки не «Проклятых» и «Лязга», а скорее Куперена и Брукнера.