– Она еще у вас?
– Оригинал? Полагаю, да. Валяется где-то в столе. А почему мы спрашиваем?
– Да я вот подумал, не сильно ли вас затруднит достать мою диссертацию и взглянуть на нее еще раз?
Он неодобрительно фыркнул, бросил трубку, и я услышал, как выдвигаются ящики письменного стола, а где-то на заднем плане тенькает, тренькает и бренькает странноватая индонезийская музыка.
– Вот она, передо мной. Что нового я смогу в ней увидеть? Или на ее полях записаны симпатическими чернилами блестящие исторические озарения, которые только теперь и стали зримы? Что?
– Простите, мне следовало попросить вас об этом еще пару недель назад…
– О чем, юный Янг? Мое время, знаете ли, не так чтобы совсем лишено ценности.
– Если вы отсчитаете первые двадцать четыре страницы…
– Первые двадцать четыре… да. Готово. И что мне с ними сделать? Положить на музыку?
– Нет. Я хочу, чтобы вы свернули их в трубку, такую, знаете, плотную-плотную. И хочу, чтобы вы взяли эту трубку, засунули ее в вашу жирную, тщеславную, самодовольную задницу и продержали там с недельку. Думаю, так вам удастся оценить ее по достоинству. Приятного дня.
Я положил трубку и некоторое время просидел, хихикая.
Телефон звонил. И пусть его. Я работал с компьютером. Набирал тексты «Ойли-Мойли».
Может, мне удастся нажить состояние, занявшись рок-н-роллом? Не исключено. Ничто не исключено.
Минут через пятнадцать я встал и пошел бродить по дому, переходя из комнаты в комнату.
Этот маленький дом всегда нравился мне. И до Грантчестерских лугов с их высокими травами рукой подать, и от центра здешней жизни не очень далеко. Так я думал прежде. Но теперь дом представлялся мне удаленным на многие-многие мили – от всего на свете.
Или, может быть, это я удалился от всего на многие мили? Что со мной? Откуда эта пустая дыра в душе? Чего мне не хватает?
Я услышал, как открылась и захлопнулась крышка почтового ящика, услышал, как что-то шлепнулось на коврик у входной двери. И пошел посмотреть, что там.
Всего лишь «Кембридж ивнинг ньюс». Не забыть бы отказаться от доставки, напомнил я себе. Нечего деньги тратить.
Я подошел к кухонному столу и начал убирать с него остатки завтрака. Ну, и что же дальше? Жизнь, посвященная мытью тарелок после завтрака? Квартирка на одного человека? Посудомоечная машина, установленная на «экономную мойку», вакуумная затычка для винных бутылок, ночи точно в середине постели?
И вдруг в голове у меня заплясал маленький гоблин.
Нет… невозможно. Я потряс головой.
Гоблин, не обратив на это никакого внимания, продолжал выделывать коленца.
Послушай, сказал я себе. Я вовсе не собираюсь тешить этого бесенка, занимаясь проверкой. Это невозможно. Невозможно. И точка.
Острые каблучки гоблина начали причинять мне боль.
А, ладно, черт с ним. Сейчас я тебе покажу. Пустое это дело. Пустое.
Громко топая, злясь на себя за уступчивость, я направился в прихожую. Наклонился, поднял газету и вернулся на кухню.
Ну и ничего, сказал я. Совершенно ничего в ней не будет.
Я положил газету на стол, все еще не решаясь заглянуть в нее. Но надо же как-то угомонить этого дурацкого, настырного гоблина.
В «АДДЕНБРУК» ПОСТУПИЛА ЖЕРТВА АМНЕЗИИ
Вот ей же ей, не понимаю, зачем я в это ввязываюсь, сказал я себе. Ну сам посуди, ведь безнадежно же. Наверняка какой-то старый пропойца надумал получить на ночь постель. И почему я должен…
Вчера ночью в больницу «Адденбрук» привезли студента колледжа Сент-Джонз. Кембриджские полицейские заметили его перед рассветом бродившим по рыночной площади в состоянии полного замешательства. Студент оказался совершенно трезвым, однако ничего о себе не помнил. Проверка на наркотики дала отрицательный результат. Уникальная особенность этого случая состоит в том, что студент (имя, до того, как удастся связаться с его семьей, не разглашается), обучающийся на последнем курсе колледжа Сент-Джонз и происходящий из Йоркшира, изъясняется, по словам одного из тех, кто его наблюдает, «с безупречнейшим американским акцентом». Представитель «Адденбрука» сообщил этим утром…
Я метнулся к телефонному справочнику. – Больница «Адденбрук»?
– Студент! – бездыханно вымолвил я. – Студент, поступивший прошлой ночью. С амнезией. Мне нужно с ним поговорить.
– Вы его друг?
– Да, – ответил я. – Близкий друг.
– Сейчас соединю…
– Отделение «Баттеруорт».
– Студент, – повторил я. – Можно мне поговорить с ним? Тот, что с амнезией.
– Вы его друг?
– Да! – Я уже почти кричал. – Я его лучший друг!
– Ваше имя, пожалуйста?
– Янг. Так могу я с ним поговорить?
– Боюсь, он уже несколько часов как выписался.
– Что?
– И если вы действительно его лучший друг и увидитесь с ним, не могли бы вы убедить его вернуться? Ему необходим уход. Вы можете позвонить по…
Дальше я слушать не стал. Я схватил ключи и понесся к прихожей.
Все же настолько просто. Я знал – это именно то, что мне требовалось.
Настолько просто. Весь ревущий смерч истории стянулся воронкой в одну-единственную точку, повисшую, как заостренный до невероятия карандаш, над страницей настоящего. И точка эта была так проста.
Любовь. Ничего другого просто-напросто и не существует. Вся ярость и бешенство, неистовство и завихрения смерча, втянувшего в себя столько надежд, разметавшего в стороны столько жизней, свелись, в самой сердцевине его, к этому мигу, к настоящему, к любви.
Я вспомнил историю, когда-то рассказанную мне Лео. Об отце и сыне, уже под самый конец попавших в Освенцим. Как ни скуден был их паек, они договорились, что будут съедать лишь половину того, что им выдавали. А остальное – копить и прятать где-нибудь до времени, которое, как они понимали, уже близко, до времени «марша смерти» в Германию.
Однажды вечером сын вернулся с работ, и отец подозвал его к себе.
– Сын мой, – сказал он. – Я сделал нечто ужасное. Еда, которую мы копили…
– Что с ней? – испуганно спросил сын.
– Вчера тут появились двое новеньких. Им как-то удалось протащить с собой молитвенник. Они отдали его мне в обмен на еду.
И знаете, что сделал сын? Прижал отца к себе и заплакал от любви. И в эту ночь, пришедшуюся на Пасху, отец с сыном читали молитвы и весь их барак праздновал седер.
Не знаю, почему это вспомнилось мне, пока я бежал к прихожей. Я мог бы припомнить рассказы и о том, как сыновья убивали отцов ради глотка воды. Отнюдь не каждая из полных смысла историй оказывается выжимающим слезу, пропитанным верой повествованием о доброте, сияющей во мраке.