Незаметно вновь вышедшая луна освещала мой мир.
В этом мире заскрипела дверь, и она встала в дверном проеме, едва доставая до двух третей его высоты, и падающий из дому свет зажег ее волосы золотом, очертил детский ее силуэт — кажется, она была в байковых лыжных шароварах, кажется, в них была заправлена ночная рубаха, кажется, она стояла на крыльце в одних шерстяных носках — или, может быть, мне это показалось, и она была рослой, темноволосой, в черном вечернем платье — или, не исключаю, что я просто не разглядел против света, и она была полной, немолодой, в сарафане, возможно, в широком сарафане из сурового полотна, вышитом на лямках и по подолу яркими нитками болгарским крестом — или, можно допустить, я просто все перепутал, и она стояла в синем английском костюме, в белой шелковой блузке с отложенным поверх лацканов воротником, в черных лаковых лодочках на высоком каблуке, и в светло-голубых глазах ее отражалась луна — или, все же, я все разглядел совершенно ясно, и волосы просвечивали золотом, и силуэт был детским, и это была она.
— Я очень скучала, — сказала женщина, и мы вошли в дом.
2
В доме было жарко натоплено, и это было прекрасно, потому что сентябрьская ночь становилась все прохладнее. Синий газовый огонь метался за печной дверцей, оранжевый шелковый абажур висел над круглым столом, в углах, оставшихся в тени, пряталась, смущаясь, старая мебель — шкаф с темным провалом зеркала, кресла с сильно засаленными и изодранными кошкой в бахрому подлокотниками, неровный матрас на невысоких ножках, кое-как перекрытый поверх постели старой, местами протертой до белой основы, клетчатой черно-зеленой шалью… В дальнем углу, за шкафом, можно было угадать открытую дверь, а за ней, я знал, был тесный закоулок, из которого крутая лестница с ненадежными перилами из тонких досточек вела на второй этаж, где были еще две комнатки, набитые таким же старьем — железными кроватями, накрытыми ватными одеялами из лоскутков, с выглядывающими из-под них подзорами; сломанными узкими угловыми горками, забитыми пустыми кривогорлыми пузырьками, цветастыми чашками без ручек, неполными комплектами мраморных слонов; бамбуковыми неустойчивыми этажерками с пыльными старыми журналами и нелепыми книгами; ходиками без гирь, в жестяном корпусе; рогатыми стоячими вешалками с забытой на одном из рогов зеленой велюровой шляпой с затеками по краю ленты…
На столе стоял лиловый резной графин, на три четверти полный, узкие лиловые же стопки, большое фарфоровое блюдо с сильно выщербленным краем, полное круглых, овальных, треугольных пирожков и несколько разновеликих чашек синего с золотом фарфора…
— Хочешь чаю? — спросила она, я кивнул, она пошла на кухню, загремела чайником, полилась вода, а я бросил макинтош на кресло, туда же, сняв, бросил пиджак, сильно потянув, развязал галстук, отстегнул запонки, подтянул повыше схваченные над локтями круглыми резинками рукава рубашки… Я был дома, оранжевый абажур приветствовал меня.
Она вошла с чайником в одной руке и старой тарелкой, используемой в качестве подставки под горячее, в другой, поставила чайник на пол, пошла было снова на кухню — наверное, за заваркой, но остановилась, вернулась, приблизилась к стулу, на котором я сидел в неудобной, напряженной позе, как сидит всякий человек, еще не отошедший от долгой усталости. Искры золота, вылетающие из ее волос, вспыхнули и погасли в глазах, оставив там темно-медовый глубокий блеск, она подошла ко мне вплотную, положила на грудь слабую руку и, опустив веки, отчего лицо сразу приобрело выражение отчаянное, томительно-горестное, пробормотала едва слышно: «Притронуться… так хочется трогать тебя…» Я встал, склонился над ней, прижал к себе, так что щека ее — наверное, ей было неудобно — пришлась на пропотевшую и высохшую и оттого ставшую жесткой грудь моей рубашки. «Я люблю тебя, — сказал я, — я тебя очень люблю, маленькая моя девочка, мой ребенок…» «Какой же я ребенок, — сказала она, — я взрослая женщина…» «Ты девочка, — сказал я, — ты девочка, и лучше тебе было бы не заниматься всем этим…» «Я взялась за это дело, — сказала она, — я знала, за что берусь…» Она посмотрела на меня снизу вверх, лицо ее показалось мне еще более детским, чем обычно.
— Где ребята, — спросил я, и она высвободилась из моих рук, села к столу, лицо ее снова изменилось и стало серьезным, даже слегка напуганным, как всегда, когда я ее спрашивал о деле, — в каком они состоянии и настроении?
— Оба наверху, давно спят, тебя ведь ждали к десяти, самое позднее, к одиннадцати, потом решили, что задержался в городе и приедешь утром. А я не спала просто так, совсем не сплю в последнее время… Может, ждала… Слушай, пока они не услышали и не встали…
— Их надо разбудить, — перебил я ее, — я сейчас поднимусь. У нас времени очень мало, я ничего не успеваю, вечер и так потерян.
— Пожалуйста… — она заглянула мне в глаза, положила ладонь на мою руку, сжала ее. — Ну, пожалуйста, выпьем пока по рюмке без них…
Я кивнул, осторожно высвободил свою руку и сам сжал ее кисть, а другой рукою потянулся к графину, налил в две стопки. Коньяк был не самый лучший, но терпимый, что-то вроде нормального армянского трехзвездочного, а, может, и лучше.
— А зачем ты в графин перелила?
— Знаешь, Гриша принес такую грязную бутылку, что на стол было ставить противно. Давай?..
Она потянулась чокнуться, посмотрела мне в глаза. Мед, золото, зеленовато-желтый коньячный свет… Мы выпили, я взял пирожок — круглый оказался с яблоками, я налил еще — и в это время заскрипела лестница.
Гриша, видно, спал не раздеваясь, потому что парусиновые его грязные брюки были измяты еще больше обычного, рубаха из них выбилась, а подтяжки свисали по бокам двумя длинными петлями, хлопая по жирненьким ляжкам.
— Ну, правильно, они уже себе выпивают, — сказал Гриша, подвигая стул, ставя на стол оба толстых локтя и сразу же сбрасывая чашку, которую она успела поймать, — они уже себе выпивают-выпивают, а бедный старый аид приказан спать, как у тюрьме. Что я вам скажу, что коньяк таки очень непаршивый, я его брал у одной знакомой в большом гастрономе, так хотел взять прямо ящик, а бабок же нету, что, мне кто-то дал бабок? Так я взял одну бутылку на пробу, а надо было взять больше. Дамы ж его уважают лучше, чем водку, а вы, как интеллигентный человек, тоже можете выпить на праздник, — с этими словами он налил себе коньяку в чашку, выпил мгновенно, выпучил еще сильнее глаза, съел сразу три пирожка и через секунду еще один, причем все это время ни на мгновение не переставал говорить, давясь и кашляя. — Теперь давай я вам скажу на ваш гешефт, чтоб вы были мне здоровы, говно это большое, а не гешефт, конечно, я извиняюсь у дамы. С вас сделают клоунов, а вы еще даже не скажете свое фамилие, вы думаете, если вы схотели им сделать козу, так они вам не заделают? Они вам так заделают, что мы с Гариком оба вместе не поможем, потому что какая с меня помощь-помощь в такем деле? Я что вам, ваш Иисус или наш Давид? Нет, я не Бог и не богатирь, я уже пожилой человек…
Он сделал полусекундную паузу, чтобы налить себе еще чашку коньяку и выпить, а я, воспользовавшись этим, тихо сказал всего три слова.