Нина стояла в дверях вагона. Протиснувшись мимо заслонявшей ее проводницы, он вскочил в тамбур, осторожно обнял жену, изогнувшись над выпиравшим из-под расстегнутого пальто животом. Губы Нины были сухие, сморщенные, как у старухи, она перестала краситься. «Мишка, — прошептала она рядом с его ухом, — что же это такое? Опять расстаемся… Я люблю тебя…» Он поцеловал ее в оба моргнувших глаза, почувствовав, как шевельнулись мокрые ресницы, отодвинулся и тихо, но внятно сказал: «Дождись, и потом все будет хорошо. Поняла? Больше никогда не будет, как было раньше, будет по-человечески. Дождись». — «Та вылезайте ж, молодой человек, — вмешалась проводница, — вылезайте уже, сколько ж можно провожаться! Не переживайте, доставимо вашу красавицу вместе с ее пузиком у полном порядке до самоёй Одессы, она вам телехрамму отобьет…» Далеко впереди коротко вякнул тепловоз, он спрыгнул на перрон. Нина выглядывала из-за толстого шинельного плеча проводницы, лицо ее не выражало ни горя, ни любви — только испуг…
Вдвоем с Ахмедом они осторожно положили камень, на котором светлели новые гравированные строчки, на бок, и Ахмед пошел к воротам кладбища покупать у ханыг раствор и брать в аренду инструмент. А он присел на корточки, быстро, забивая мокрую землю под ногти, начал разгребать еще рыхлый слой руками и уже через пару минут увидел потемневшую доску гробовой крышки. Сдерживая из последних сил дрожь и тошноту, он вытащил из-за пазухи кожаной куртки узкую пол-литровую банку из-под лечо, закатанную новой крышкой. Внутри банки, словно червь-экспонат в биологическом музее, свернулась тугая полотняная колбаска. Он сунул клад под угол гроба, сделал над собой последнее усилие и протолкнул банку поглубже. А когда Ахмед вернулся, он уже стоял, опершись на железную, в завитках ограду могилы и заканчивал выковыривать перочинным ножом грязь из-под ногтей. Земля на том месте, где стоял камень, была плотно утоптана, и на ней выделялся квадратный след, который он успел выдавить почти точно по размерам основания памятника. «Забетонироваем, — сказал Ахмед, — забетонироваем кругом, Мишка, оно никогда не просядет, еще тебя дождется». — «Только ты навещай без меня, дядя Ахмед, — попросил он, — если что, поправь…» — «Подопрем, если что, — согласился Ахмед, — не переживай, Мишка…» Он промолчал, продолжая выковыривать землю из-под ногтей узким сточенным лезвием отцовского ножика с серебристой, как рыбка, рукояткой. Руки не дрожали…
Ночью зазвонил телефон. Он вскочил, ничего не понимая, решив, что это уже будильник, пора в военкомат, потом сообразил и, не зажигая света, босиком прошлепал по холодному и пыльному паркету в прихожую. «Тебе плохо, — услышал он в трубке Танин голос, — тебе плохо? Хочешь, приезжай. Я знаю, она в Одессе…» Он не испытал ничего, даже удивления, даже досады. Хотелось только скорее вернуться в постель, закрыть глаза, не думать, заснуть. «Приезжай, тебе станет легче, ты же помнишь, тебе всегда становилось легче у меня… — Она помолчала, дожидаясь его ответа, но он молчал тоже. — Ты слушаешь? Алле!..» — «Нет, — сказал он. — Нет, я не приеду. Все, Таня, прощай. Завтра я уезжаю». — «Я знаю и это», — сказала она и повесила трубку…
Он проснулся. В вагоне перед утром стало холодно. По проходу бродили похмельные тени, тащили где-то добытые лишние тюфяки — укрываться. Со стороны тамбура доносились кашель и тоскливое бормотание проснувшихся окончательно и вышедших покурить с утра. С грохотом отъехала дверь проводницкого купе, заорал сержант:
— Рота, подъем! — Сержантские сапоги четко стучали по коридору, стук приближался. — Подъем, салаги! Постель скатать, разместиться по отсекам! Перекур заканчивать! Поверка, рота!
Сержант заглянул в отсек, ухмыльнулся, встретившись с ним взглядом.
— Салтыков — фамилия? Так, Салтыков, вопрос молодому бойцу: как ты называешься?
— Рядовой Салтыков, — неуверенно ответил он, уже привычно вставая, пытаясь попасть ногами в расшнурованные и валявшиеся на полу старые, еще школьные ботинки.
— Тебе до рядового еще пердеть-срать-недосрать, — обрадовался сержант. — Ты теперь называешься чмо, понял? Пойдем дальше: почему чмо? Отвечай по уставу, салабон. Ну?
— Никак нет, товарищ Горбунов… товарищ сержант, — исправился он, — не знаю…
Так будет три года, думал он, три года, ничего сделать нельзя, и не надо ничего пытаться делать, надо терпеть, а как?
— Объясняю для всех, запомнить и знать. — Голос сержанта разносился на весь вагон. — Призыв ваш называется чмо, вы все чмо и будете чмо, пока не начнете курс молодого бойца, а тогда станете настоящими салагами. А пока вы чмо, это сокращенно обозначает «человек Московской области»! Кто не понял?
— Ну, я не понял, — отозвался со второй полки сумевший забраться туда на ночь Юрка с Красной Пресни, хулиганского пошиба парень, с которым он как-то сразу сошелся, по городским меркам, жили почти рядом. — Чего это я чмо?
— А не понял… — Сержантский голос звучал уже с угрозой. — Так поймешь. Фамилия?
— Ну, Фролов — фамилия… — Юрка сидел, свесив ноги. — А чего?
— А того, что чмо Фролов идет в наряд по уборке расположения! Ведро, тряпку возьмешь в моем купе. А ты, Салтыков, будешь старшим по наряду, понял? Старшему тряпка положена побольше. Вопросы есть? Приступить к влажной уборке. Через полчаса проверю чистоту лично. Засекаю…
Передвигаясь на корточках, он возил грязной тряпкой по грязному полу, понемногу сгоняя черную воду, в которой плавали бычки и обрывки бумаги, к тамбуру. Надо понять в этом что-то главное, думал он, иначе три года не протянуть, сойдешь с ума или повесишься, как вешаются некоторые, ночью ребята рассказывали. Надо понять главное, тогда все можно будет вынести… Начищенные до теплого сияния сержантские сапоги появились перед его глазами.
— Встал! — Сержант почти всегда вместо повелительного наклонения употреблял глаголы в третьем лице. — Положил тряпку в ведро, чмо! Ты как уборку делаешь?
— Я стараюсь, товарищ сержант. — Он с трудом разогнул колени, поднялся во весь рост, оказавшись почти на голову выше Горбунова. Ему показалось, что сержант тоже отметил это и именно от этого рассвирепел.
— Носовой платок есть? — Сержант говорил теперь негромко, но в вагоне почему-то наступила тишина. — Есть? Показал платок быстро…
Кое-как вытерев ладонь о надетые в дорогу брюки от дядипетиного костюма, он осторожно вытащил из заднего кармана чистый платок. Сержант взял его, развернул и, разжав пальцы, выпустил из руки, как парашютик. Платок медленно опустился на пол, точно в центр грязной лужи.
— Платком уборку заканчивать, понял? — Сержант говорил все так же негромко, но тишина в вагоне теперь была полная. — Закончишь уборку прохода — доложишь.
И, наступив каблуком сапога на платок, Горбунов пошел дальше, старательно чиркая краем подошвы по линолеуму уже вымытого прохода, отчего на светлом линолеуме оставались черные следы. Возле своего купе он обернулся.
— Черные полоски останутся, пойдешь в наряд снова, — сказал он и, скрывшись в купе, с лязгом задвинул дверь.
День тянулся бесконечно. Сдать сержанту чистый пол удалось только к обеду. Вечером Горбунов вполне добродушно взял у него деньги и принес «плодово-выгодного», как его все называли, вина, вечером отсек опять пил.