— Не хочется есть, — сказала мать тихо, — совсем не хочется…
— Надо поесть, мам… — Он говорил настойчиво, лживо бодрым голосом. — Мало ли, что не хочется… Ты, может, ходить боишься? Ты ж пробовала. Держись за перила, и все. Боишься?
— Не боюсь. — Мать лежала на спине неподвижно, голос ее был еле слышен, затухал. — Просто не хочется… Ничего не хочу… Мешать вам не хочу. У вас… У вас без меня забот много… Нина…
Она замолчала. Он сидел и тоже молчал. Он заметил, что в последнее время вообще стал больше молчать, не находя, что ответить Нине, матери, Глушко, Кирееву… Мать прикрыла глаза и, кажется, задремала, а он все сидел рядом с нею, в голове его бродили обрывки мыслей о какой-то ерунде — например, он вспомнил, что так и не смыл рукопожатие Глушко — и оцепенение овладевало им. Совсем стемнело, оконный проем превратился из сизого в черный, а он все сидел, облокотившись на колени и положив голову в ладони. Что же делать, повторял в нем какой-то другой человек, не он, что же делать, что делать… Надо было бы встать, разогреть еду, разбудить мать и попытаться ее накормить, а он не мог заставить себя двинуться с места.
Так он и сидел, пока не позвонил Белый. Он разговаривал по телефону, когда пришла Нина, стала суетиться, мать проснулась и даже что-то, поданное в постель Ниной, поела, потом приехал Женька, заказали междугородний и стали ждать, пока дадут Тбилиси. Нина устала, ушла в комнату и легла, а они сидели на кухне, понемногу тянули принесенный Женькой коньяк, ждали. Телефон в Тбилиси не отвечал, они перенесли заказ на час позже.
Женька тоже был невесел, его тянуло на философию. Глядя на телефон, говорил о невнятном, трудно формулирующемся.
— В сущности, никаких доказательств нашего существования придумать нельзя, — говорил Женька, тараща глаза, было видно, что эта мысль только что пришла ему в голову. — Безусловно только то, что есть некоторая сумма впечатлений, которая составляет наш внутренний мир, нашу душу, если угодно. Но сами эти впечатления субъективны, правильно? Значит, вполне возможно, что ничего внешнего не существует, ни этой комнаты, ни вот этой моей руки, ничего… А существует только душа, а душа эта — не я, а часть чего-то общего, Бога, если угодно. Ну, Солт, чего ты молчишь?
Рассуждения Белого в другое время могли вызвать его на ожесточенный спор, но сейчас ни спорить, ни даже думать о таких вещах не хотелось. В большой комнате тихо, с болезненными тонкими всхлипами похрапывала спящая мать, в дядипетиной было тихо, Нина погасила свет, но, наверное, лежала без сна, думала, как и он, о будущем. Внешняя жизнь была несомненна и ужасна, и он вяло возразил Женьке, просто чтобы не молчать, ожидая, пока дадут Тбилиси.
— А может, души нет, Женька? — Он налил коньяку себе и Белому, чокнулись, выпили. — Прислушайся к себе, там же пусто… Просто что-нибудь дергает тебя, и ты реагируешь. Элементарно: захотелось есть — добыл еды, поел, захотелось выпить — выпил…
Тут же он почувствовал отвращение к сказанной глупости, не стал продолжать и махнул рукой. Женька смотрел на него с изумлением и даже некоторым испугом, но не возражал. Зазвонил телефон, междугородняя сказала, что номер в Тбилиси опять не отвечает, и они сняли заказ — в Грузии был уже второй час ночи, продолжать дозваниваться было бессмысленно. Женька ночевать отказался, пошел ловить такси.
Мать спала на спине, свет падал прямо на ее лицо, и он снова ужаснулся тому, как она выглядит. Он щелкнул выключателем, в окно вошел голубой снежный свет. Лицо матери ушло во тьму, показалось, что ее вообще нет на постели, белели пододеяльник и подушка, казавшаяся пустой.
В их комнате была тьма, Нина задернула шторы. Он чувствовал, что она не спит, осторожно, стараясь не налететь на что-нибудь, прошел к постели, сел, не раздеваясь, на край, протянул руку. Как он и ожидал, лицо Нины было мокрым от слез.
— Что случилось? — Он вытирал ее щеки ладонью, но она отворачивалась. — Ну, что такое? Плохо себя чувствуешь?
Нина шептала еле слышно, голос ее пропадал:
— Все ужасно, Мишенька… — Она редко называла его уменьшительным именем, его раздражала ее дурацкая школьная манера называть всех по фамилии. — Все рушится… Я думала, что, когда родится ребенок, все будет хорошо, будет настоящая семья… Я с шестого класса хотела, чтобы у нас была семья… Знаешь, мне всегда было тяжело из-за того, что отец не родной… Не могу тебе объяснить… Думала, вот родится ребенок, все наладится, ты перестанешь… ну, будешь нормальным, взрослым мужчиной, вечерами будем все вместе… А теперь я боюсь, я не хочу ребенка, Мишенька, слышишь, не хочу!
Ответить ему было нечего. Уже полжизни они были с Ниной вместе, уже давно им не нужно было ничего обсуждать, они чувствовали одинаково, и никакие его похождения ничего не меняли, и сейчас он чувствовал то же, что она, — страх и отчаяние. Незаметно в последние два-три месяца кончилась веселая, бездумная, молодая жизнь, наступила тоска, и он понимал, что веселье уже никогда не вернется, а тоска и будет жизнью, ничего, кроме тоски. Глаза привыкли к темноте, он теперь видел, что Нина лежит на спине, сбросив одеяло — в комнате было жарко, к батареям нельзя было притронуться. Живот жены возвышался под ночной рубашкой круглым холмом, мокрое лицо блестело. Надо терпеть, подумал он, мгновенно представил, сколько еще всего придется вытерпеть, подавил ужас и повторил про себя «надо терпеть, надо терпеть», и вдруг понял, что терпеть он не будет, а будет сопротивляться этому кошмару, будет сопротивляться всю жизнь, сопротивление и будет жизнью, он не сдастся, зря Нина боится — он выживет, и все, кто будет с ним, семья и друзья, выживут тоже.
— Нинка, не плачь, — сказал он, — не плачь. С тринадцати лет я живу без отца. Ты видишь? Мы выжили. Мы выживем. Я тебе говорю, мы выживем. Я знаю…
Нина, конечно, не перестала плакать, наоборот, стала всхлипывать громко, а он, наклонившись к ее уху, повторял шепотом «я обещаю, я обещаю» и обнимал ее располневшие плечи.
Глава десятая. Комитет
На доске объявлений был приколот слегка вспухший посредине лист ватмана. Текст был написан безукоризненным чертежным шрифтом. Он вспомнил, какое сегодня число, получилось, что собрание уже завтра. «… в 15 часов комсомольское собрание пятого курса математиков и механиков. Повестка дня: персональное дело комсомольца Салтыкова М.Л. За явку отвечают комсорги групп».
Он сделал над собой усилие, чтобы оторваться от объявления, пока никто не увидел, что он его читает, но не успел — его окликнула сбежавшая по лестнице Ленка Сивашова из группы прикладных математиков, огромная белобрысая девица, игравшая в волейбол за университет, а в остальное время собиравшая взносы то профсоюзные, то досаафовские и потому известная всему факультету. У нее были круглое курносое лицо, короткие косички, скрученные над ушами в кольца, и вообще она была похожа на девочку лет пяти, раздавшуюся до чудовищных размеров.
— Салтыков! — Она крепко взяла его за рукав, будто он пытался убежать. — Прочел? Значит, так: до собрания на комитет в час, в комнату комитета. Объяснишь, комитет проголосует, потом будем предлагать решение собранию…