Мать всхлипнула, в комнате тихо зашумели, опять звякнули стаканы, дядя Сеня тихо пробасил «нашелся подлец, пронюхал», отец повторял «Маня, Маня», потом все смолкли, и голос дяди Левы произнес отчетливо: «Маше уехать бы надо», и все опять тихо заговорили, перебивая друг друга.
— Куда уехать?.. Да куда угодно, страна большая… А Леня что будет говорить, куда жена делась?.. Куда-куда, поехала к родне, климат замучил, соскучилась… У половины офицеров жены с детьми не здесь, а Мишке лучше в московскую школу ходить, он в институт потом после нашей, деревенской, как поступать будет?..
И всех заглушил высокий, резкий голос дяди Гриши:
— Если Маша поедет в Москву, ее там возьмут сразу, вы что, идиоты, не понимаете? Надо сидеть спокойно, а не дергаться, как будто ты в чем-то виноват. Она что-то сделала? Ничего. Она живет с мужем там, куда послали, и ничего за собой не знает. И если Носов здесь начнет копать, ему генерал Леньку не отдаст и Машу не позволит тронуть, а кто заступится за нее в Москве? Тем более что в Москве, я думаю, уже всех взяли и квартиру опечатали. Где она там будет жить и как?
Все молчали. Мишка тихо плакал, понимая, что происходит и уже произошло что-то страшное. Ему хотелось туда, в комнату, где взрослые, все понимающие люди, где отец, который может все объяснить, где мать погладит стриженый затылок и скажет, что неприлично подслушивать, где что-нибудь смешное расскажет дядя Сеня, а дядя Лева сунет со стола горсть конфет, и все разъяснится, и окажется, что ничего непоправимого не произошло с дядей Петей и московскую квартиру не опечатали… И он вдруг вспомнил, что значит «опечатали»! Он вспомнил шум, доносившийся однажды ночью с лестничной клетки, и обнаружившуюся утром бумажку с лиловой печатью, наклеенную на дверной косяк дядипетиных соседей с третьего этажа, и концы веревочки, свешивавшиеся из-под бумажки, и представил себе такую бумажку и концы веревочки на дядипетинои двери и чуть не заревел в голос, но тут в комнате задвигали ножками табуреток, все начали вставать, и он едва успел убежать в дядифедину комнату, упасть на колючее одеяло, вытереть слезы со щек и закрыть наплаканные глаза.
Глава пятая. Каникулы
Мишка стоял у замерзшего окна и смотрел на узоры, сплошь покрывшие стекло колючими ветками и звездами. Занятие было бессмысленное, к тому же в поле зрения попадала заложенная между рамами сероватая вата, украшенная вырезанными из шоколадного серебра снежинками, вид которых Мишку почему-то раздражал.
На улице было минус тридцать семь с ветром, и каникулы пропадали впустую — все сидели по домам. Даже Киреева Мишка не видел уже три дня, с самой елки, которая, как всегда, была ужасно скучной, малышня в заячьих байковых ушах водила хоровод, девчонки в форменных платьях без фартуков и с кружевными воротничками — так разрешалось приходить только на Новый год — стояли кучкой в углу, а ребята толпились в другом, время от времени парами выходя в уборную, где один становился у входа на шухере, а другой быстро накуривался до тошноты и зеленых кругов в глазах. А потом ударил мороз, и все засели по домам. Можно было, конечно, позвонить Кирееву по телефону, но нормально поговорить не удавалось, потому что где-нибудь поблизости была мать, а у Киреева тоже мать и сестра были рядом, и весь разговор сводился только к дурацкому «а ты что делаешь? — «а ты?». Киреев читал «Тайну двух океанов», а Мишка прочел «Голову профессора Доуэля» и теперь дочитывал «Мальчика из Уржума», вот и все.
И оставалось много пустого времени. Мишка бродил по комнате, слушал радио, но «Москвич», наверное, от мороза, сильно трещал и концерт по заявкам почти не был слышен, Мишка шел на кухню и чего-нибудь брал съесть — в общем, томился.
В конце концов он потихоньку взял на кухне пузатую сахарницу синего резного стекла с металлической дугой ручки (металлическая крышка была давно потеряна), полную плоских кирпичиков рафинада, поставил ее на подоконник и, глядя на ледяные узоры, принялся грызть сахар и думать.
Кем был дядя Петя? Мишке казалось, что, если понять это, сразу поймешь и все остальное. Всю жизнь Мишка был уверен, что дядя Петя был заведующим, но при этом никогда не задавался вопросом, чем именно заведовал дядя. Возможно, это объяснялось тем, что, когда они долго жили в дядиной семье, пока отец учился в академии, Мишка был еще маленький, а после, когда они приезжали в Москву во время отцовых отпусков, по дороге на курорт или с курорта, было как-то не до этого — еще три года назад, даже два, его интересовали совсем детские развлечения.
То ходили с Мартой в зоопарк, где он увидел, наконец, загадочного Робку, футболиста Роберта Колотилина, невысокого молодого человека в клетчатом длинном и широком пиджаке, поверх которого был выпущен воротник голубой шелковой рубашки, в узких и коротких светло-синих брюках, в коричневых ботинках на белой толстой каучуковой подошве, в пухлой кепке-букле, надетой косовато, на правую бровь, так что бровь эта была как бы удивленно и насмешливо приподнята, а на затылке под кепкой короткие светлые волосы поднялись ершиком. Стояли возле обезьянника, но Мишка, вместо того чтобы рассматривать скачущих по сетке и то и дело ныряющих в свои домики мартышек, искоса рассматривал Колотилина, разговаривавшего с Мартой. Колотилин стоял к Марте близко, заложив руки за спину и слегка покачиваясь на своих необыкновенных подошвах, так что мышцы его немного кривых ног в узких брюках все время еле заметно дрожали под тонкой тканью. Колотилин что-то тихо говорил Марте, а мальчишки, сбежавшиеся к обезьяннику со всего зоопарка, его разглядывали не так, как Мишка, исподтишка, а откровенно, сбившись в кучу, и громко, чтобы Колотилин слышал, спорили о «Торпедо» и «Динамо».
То ходили с матерью в театр на «Синюю птицу», и это, с приготовлениями, занимало целый день. Мишку одевали в короткие штаны и настоящего мужского покроя пиджак из серого пушистого материала — все это мать сшила сама по выкройкам, переснятым на кальку из трофейного журнала мод, который брала для этого у тети Розы. Повязывался парадный шелковый пионерский галстук, и Марта даже давала надеть на узел галстука свою стальную блестящую пряжку с костром — такие пряжки уже отменили, но в театр для красоты Мишка надевал. На матери было синее блестящее платье из панбархата, переливающееся ворсистыми как бы пятнами, и ожерелье из крупного янтаря. И они шли во МХАТ, так назывался театр, шли пешком по улице Горького, сидели в красных плюшевых креслах с выпуклыми, лишь немного прогибавшимися под человеком сиденьями, и Мишке больше всего нравилось, как актер Грибов играл Хлеб.
То все ехали на дачу в Малаховку, съезжались друзья Марты, молодые люди много старше ее, играли на желтых старых сосновых иглах, лежавших ковром, в волейбол через привязанную к деревьям сетку, кто-нибудь, погасив в прыжке, обязательно на иглах поскальзывался и падал на спину, однажды упал какой-то Матвей, и его гладко зачесанные набок волосы отвалились назад, и открылась большая лысина, а когда он уехал, мать и тетя Ада долго смеялись над его прической, которую они называли «внутренним заемом», и Марта смеялась тоже, а дядя Петя приезжал в поздних сумерках, почти ночью, и входил на освещенную с веранды площадку перед крыльцом, держа на отлете мороженый торт.