— Нет! Нет! — кричали они ему в испуге. Душа его взволновалась, преисполнившись глубокой любви и жалости к ним за их беспомощность, и он сделался силен и могуч.
— Нет, — проговорил Айгенблик мягко, воркующим голосом, укачивая их в объятиях бездонного гнева и жалости, — нет, нет, Артур спит на Авалоне; у вас нет защитника, нет благой надежды; выход один — сдаться, разве вы еще сомневаетесь? Сдаться — в этом единственное спасение; предъявить заржавленный меч, бесполезный, как игрушка. Предъявить себя, беспомощных, не знающих ни причин, ни следствий, состарившихся, растерянных, слабых как дети. И все же. И все же. Жалкие и бессильные, — медленными движениями он жалостливо простер к ним руки, словно желая всех обнять и приголубить, — готовые угождать, исполненные любви, проливающие младенческие слезы и молящие только о милости и снисхождении; и все же, все же. — Руки упали, большие ладони вновь обхватили края кафедры, словно это было оружие; пожар вспыхнул в груди Рассела Айгенблика, и сердце охватила ужасающая благодарность за то, что он может наконец склониться к микрофону и произнести: — Все же жалости вы не дождетесь, ибо у них ее нет, страшное оружие не остановите, ибо оно уже вынуто из ножен, и ничего не измените, ибо это война. — Он ниже склонил голову, приблизил губы сатира к ошеломленным микрофонам и оглушил зал шепотом: — Леди и джентльмены, ЭТО ВОЙНА.
Непредвиденный шов
Ариэл Хоксквилл в Городе тоже ощутила перемену, похожую на мгновенную менопаузу, но происшедшую не с ней, а со всем миром. Стало быть, Перемена; Перемена не с маленькой, а с большой буквы прокатилась по пространству и времени; или же мир запнулся о толстый и непредвиденный шов в бесшовной ткани.
— Ты это почувствовал? — спросила она.
— Что почувствовал, дорогуша? — отозвался Фред Сэвидж, все еще хихикая над кровожадными заголовками во вчерашней газете.
— Ладно, бог с ним. — Голос Хоксквилл звучал мягко, задумчиво. — Теперь о картах. Что-нибудь вырисовывается? Подумай хорошенько.
— Туз пик перевернут. Пиковая дама в окне твоей спальни, свирепая как волчица. Бубновый валет снова на дороге. Червовый король, это я, детка. — Он начал негромко напевать сквозь зубы (цвета слоновой кости) и, не вставая, проворно ерзать по длинной, истертой ягодицами скамье в зале ожидания.
Хоксквилл явилась на большой Вокзал, чтобы обратиться к своему старинному оракулу. Она знала, что он обретается здесь почти каждый вечер после работы, сообщает незнакомцам странные истины, водит узловатым, похожим на корень в комьях грязи указательным пальцем по вчерашней газете, тыкая в интересные места, которые пассажиры могли пропустить, или рассуждает о том, как женщина, которая носит мех, усваивает пристрастия соответствующего животного. (Хоксквилл подумала о робких девушках из предместья, одетых в кроличьи шубки, выкрашенные под рысь, и улыбнулась.) Иногда она приносила сэндвич, чтобы присоединиться к Фреду, если он закусывал. Уходила она обычно более мудрой, чем приходила.
— Карты, — сказала она. — Карты и Рассел Айгенблик.
— Ах, этот фрукт… — Сэвидж ненадолго задумался. Потряс свою газету, словно надеялся вытрясти оттуда тревожные сведения. Но ничего не выпало.
— Что это? — воскликнула она.
— Черт меня возьми, если сейчас не приключилась какая-то перемена. — Сэвидж взглянул вверх. — Чего-то… Что это было, как ты сказала?
— Я ничего не говорила.
— Ты назвала имя.
— Рассел Айгенблик. В картах.
— В картах. — Он аккуратно сложил газету. — Этого хватит, — сказал он. — В самый раз.
— Скажи, что ты думаешь.
Но она переборщила. Такую опасность нужно учитывать, когда имеешь дело с большим виртуозом: стоит слишком сильно нажать, и они начинают сердиться и капризничать. Фред встал (но не выпрямился: он всегда ходил согнутый, как вопросительный знак) и принялся обшаривать свои карманы в поисках чего-то несуществующего.
— Надо бы проведать дядюшку. Не найдется ли у тебя бакс на автобус? Баксик-другой или мелочь?
С востока на запад
Ариэл возвращалась через огромный сводчатый зал Гранд-Сентрала, на сей раз нисколько не поумневшая и еще сильнее обеспокоенная. Сотни торопливых прохожих, которые запруживали пространство вокруг центральных часов, смахивавших на гробницу, и волнами наплывали на кассовые киоски, выглядели рассеянными, озабоченными, неуверенными в своей судьбе, но разве не такими же они бывали в любой другой день? Хоксквилл посмотрела вверх, где по диагонали синего, как ночь, купола был нарисован золотом зодиак, потускневший от времени и взглядов; по линиям рисунка шел ряд крохотных лампочек, многие из которых перегорели. Шаги ее замедлились, челюсть отвисла. Ариэл повернулась и шире раскрыла веки, не веря своим глазам.
Зодиак располагался поперек купола в правильном порядке: с востока на запад.
Не может быть. Говоря о своем безумном Городе, она любила повторять, что там перевернут даже зодиак, глядящий с потолка его центрального здания, — то ли монументалист, его писавший, не разбирался в астрономии, то ли ловко пошутил над горожанами, глухими к велениям звезд. Она гадала, не изменится ли этот неправильный порядок, если — после должной подготовки — прогуляться по Вокзалу под перевернутым космосом в обратном направлении, но пробовать не пыталась, дабы не нарушать приличия.
А теперь — смотри-ка. На месте находился овен, телец без задней части, близнецы и рак, Король Лев, и дева, и весы с двумя чашами. Далее парящий скорпион с красным Антаресом на жале, кентавр с луком, козерог в форме рыбьего хвоста, человек с кувшином. И две рыбы, с хвостами, соединенными бантиком. Толпа безостановочно обтекала застывшую Хоксквилл, как обтекала бы любой неподвижный объект на своем пути. Пример, как обычно, оказался заразителен, другие тоже задирали подбородки и окидывали взглядом потолок, но, неспособные оценить то невероятное, что заметила Хоксквилл, спешили дальше.
Овен, телец, близнецы… Хоксквилл с трудом верила своей памяти, в которой сохранился другой порядок. Нынешний, казалось, существовал вечно: нарисованные звезды выглядели такими же старыми и неизменными, как их небесные оригиналы. Ей стало страшно. Это одна Перемена, а какие еще обнаружатся на улицах, какие затаились в будущем и выявятся потом? И вообще, что Рассел Айгенблик творит с миром и с какой стати она так уверена, будто Рассел Айгенблик как-то тут виноват? Вдруг прозвучал мягкий баритональный удар колокола, подхваченный эхом. Колокол бил негромко, но четко, спокойно, словно знал какую-то тайну: это были вокзальные часы, отбивавшие малую долю часа.
Сильвия?
Столько же пробило и на пирамидальной колокольне здания, которое построил в предместье Александр Маус, — единственной городской колокольне, отбивавшей время для удобства публики. Одна из четырех нот, составлявших мелодию, не действовала, остальные же неравномерно падали в глубокие канавы улиц, уносились ветром, заглушались транспортом. Обычно от них не было никакого толку, но Оберон (который отпирал дверь Ветхозаветной Фермы) так или иначе не интересовался временем. Он огляделся, чтобы узнать, не увязались ли за ним воры. (Однажды его уже ограбили два молокососа, забрали, за отсутствием денег, бутылку джина, которую он нес с собой, сорвали с него шляпу и бросили на землю, а потом пробежались по ней своими длинными, обутыми в спортивные тапки ногами.) Скользнув внутрь, он задвинул дверные засовы.