— Нет. Неправда, это не так.
Только не извиняться, тогда точно конец; если он начнет просить прощения, что-то немедленно рухнет — стены растают и он окажется один, голый, на холодном холме.
{337} И если он немедленно не попросит прощения — исход тот же. Он потянулся — дотронуться до нее, одернуть на ней юбку, — она остановила его полицейским жестом, выставив руку.
— «Повторено трижды подряд», — сказал он. — Ты соглашалась.
Все-таки это было испытание, но не на крепость нервов; то была проверка его неспособности обидеть ее, умения слышать ее боль без оговоренных подсказок и тайных знаков, полагаясь лишь на свои затуманенные чувства; ошибка же каралась… Вот так и каралась. Он не мог дышать, грудь вздымалась, но воздуха в ней не было. Он подумал: вот он, тот миг, который продлится вечность, то постоянство, о котором я просил.
В тот миг Пирс мог увидеть (впрочем, нет, не мог ни увидеть, ни узнать, иначе как в обличье своей бездумной вины и томления) огромные существа грядущих времен, которые смотрели на него чуткими глазами, оглядываясь на прошлое, от которого уже были свободны — или же изгнаны из него; они ожидали с беспокойным сочувствием, нетерпением, не то презрением, когда же до Пирса наконец дойдет, когда он свершит должное, проведет свою большую руку уготованным путем, чтобы преодолеть сопротивление руки маленькой; но этого он сделать не смог: не теперь, не здесь.
Он так и не шевельнулся; мгновение миновало, и Пирс сможет вспомнить его лишь в самых общих чертах (мы как-то миновали тот миг), а ясным в памяти останется то, как они возвращались по лугу, освещенному серебряной луною, затем долго лежали в постели, вначале просто забавляясь с книгой старинных игр в слова, найденной им в доме Крафта («В.: Что это такое — я каждый день даю ее друзьям, но с ней не расстаюсь?»), и наконец — поздно ночью, в темноте — он заставил ее угомониться и, опустив голову ей между ног (лишь этого она прежде никогда не позволяла, поди догадайся почему), вкусил ее досыта, пока она не кончила, ухватив его за уши. Потом он взобрался к ней вверх, с мокрым, как у младенца, лицом, и они трахались, бессловесно стеная, крепко ухватившись друг за друга во тьме.
А потом снова пришел день, и она опять уезжала, и автомобильчик ворчал, дожидаясь ее на улице; девять утра, но темно, и дует пронзительный ветер.
— Я люблю тебя, — сказал он.
Совсем недавно слова эти казалось немыслимыми, а теперь остались единственным, в чем он уверен. Он ждал.
— Пирс, — ответила она. — Мне очень трудно. Ну, сказать.
Она повязала голову шерстяным шарфом, завязав его, как русский платок, под подбородком; он провел рукой по ее щеке и платку с мучительной нежностью. Обеими руками обхватил ее голову, не давая отвести взгляд.
— Я люблю тебя, — повторил он. — Я тебя люблю и не хочу отдавать тебя этим… тем. Хуже и быть не может. Потерять тебя — вот так.
— Ты несправедлив, — возразила она. — Ведь ты их совсем не знаешь. Так, как я.
Он смотрел на нее молча, а на лице было написано: ты их не знаешь.
— Пирс, — сказала она. — Послушай. Я не хочу причинять тебе боль и не понимаю, почему тебя это задевает, но я же не могу просто так отвергнуть все то, что со мной случилось. Не могу. Я не могу этим пренебречь.
— Понятно, — отозвался Пирс.
— Знаешь, я чуть не умерла, — сказала она просто. — Чуть было не. Может, и умерла бы, если б не они.
— Быть не может, — ответил он. — Как это. Как умерла?
— Ну, помнишь. Ту ночь, ужасный ветер. Помнишь? Ведь это была не просто авария. Звучит глупо, конечно, очень глупо, но то была не случайность. Ты ведь понял это. Я знаю, ты догадался.
Он промолчал.
— К тому же это не впервой. Не впервой. — Ее подбородок и плечи мелко задрожали. — Я знаю, ты думаешь, я могу отмахнуться и все забыть. А я не могу. Я прекрасно все понимаю, нет, правда. Может, это ты такой умный, что тебе ничья помощь не нужна…
— Нет, — сказал Пирс. — Нет.
— Ты говоришь, смерть — это часть жизни, — продолжала она. — Без смерти и жизни бы не было. Но я не могу в это верить. Смерть надо, надо ненавидеть. Иначе…
Она отвела его руки от своего лица, прижала к себе, не выпускала; перчатки у нее были красные, шерстяные; ничто из этого не забудется.
— Слушай, — сказала она. — На следующей неделе будет одно мероприятие. Что-то вроде рекламной акции. Иногда проводят такие — для тех, кто еще не знает о нас, но может заинтересоваться. Я хочу, чтобы ты приехал.
В сердце его открылась темная дорога.
— Будет здорово. Может, поможешь чем-нибудь. Ты много знаешь про Библию. — Она улыбнулась. — У тебя есть Библия?
— Несколько.
— А короля Иакова?
— Конечно.
— Надо будет захватить.
— Я совсем не уверен. Я подумаю. Совсем не уверен.
Она отпустила его руки.
— А не думаешь, — сказала она, — что ты должен это сделать ради меня?
— О боже, — сказал он, оглянулся в поисках выхода — и не нашел.
Она принялась его упрашивать, пожалуйста, ну пожалуйста. Он вспомнил то, что произошло между ними в особняке на холме, о том, что из-за этого он до сих пор в явной немилости. В общем, он сказал: ладно — тихо, почти неслышно, затем громче, чуть не рявкнул, и ворчливо добавил, что на самом деле вовсе не думает, будто ей или кому-то из «них» в данном конкретном случае что-то должен, и вообще, если обсуждать взаимные долги, то лучше как-нибудь в другой раз. А может, ничего такого он не говорил, только намекнул, а она смотрела на него, сияя улыбкой, а потом вдруг как-то по-домашнему любовно поцеловала его в отворот пальто.
Она уехала, и он вернулся в свой ненадежный домик, явно построенный на песке
{338}, именно там, где — нас ведь предупреждали! — дом строить нельзя. Нет, думал он, нет, о нет. О нет. Он долго простоял на кухне, глядя, как плеть черного плюща хлещет по оконному стеклу, потом застыл в кабинетике среди бумаг. Забрел в ванную, поглядел на незнакомца в зеркале, перешел в спальню. Там все еще висела жуткая коричневая рамочка, в которую он вставил фотографию Роз. Он сел перед ней на краешек железной койки, где Роз лежала привязанной в ту ночь.
— Хорошо, Роз, — произнес он вслух, практикуясь, отрабатывая согласие более продуманное, взвешенное, более мудрое, чем то, которое он ей дал. — Ладно, — сказал он. — Я буду там, Роз. Ладно. О'кей.
Так вот и вышло, что дождливым днем на полпути от равноденствия к солнцестоянию Пирс Моффет ехал на серебристо-голубом автобусе дальнего следования с изображением гончей на борту
{339} (она то ли догоняет кого, то ли убегает) в город Конурбану; отправиться в путь на своей машине он боялся, как в жизни не боялся ничего; решимости в нем не было, но он не видел и выбора и лишь дивился, каким мрачным стал вдруг мир.