Священник говорил Бобби, что она изголодалась по Богу, потому и нашла дорогу к церкви. Голод-то был, но она знала, что Бог его не насытит. На дневных собраниях и ночных бдениях Господа призывали, ожидали, умоляли явить Себя или ниспослать силу Свою — и почти всегда она проявлялась в ком-то, а иногда сразу в нескольких; священник хлопотал над каждым в промокшей от пота рубашке или, сам сраженный духом, падал на колени, что-то невнятно бормоча или прорицая, и слезы текли у него по щекам. С ней никогда такого не случалось. Его беспокоило, что на нее никогда не сходит благодать, как на других, но она говорила, что для нее видеть, как благодать нисходит на других, — подхватывать их, когда пошатнутся, следить, чтобы никто не упал в раскаленную печь или не стукнулся головой, — уже благословение; он отвечал, что так оно и есть. А сам все пытался разобраться в ней.
Откройте сердца свои, провозглашал он в церкви, где на стене висел бархатный гобелен, изображавший хлебопреломление Тайной Вечери. В сердцах, восклицал он, в сердцах пребывает Господь в мире сем, вот единое Его пристанище. Откройте сердца свои и дайте силе Божьей входить и исходить из них. Но ее сердце, открываясь, все только поглощало; все исчезало в этой потайной коробочке. И ничего не исходило оттуда.
Благодать на нее никогда не сходила, но как-то раз, в ночь полнолуния, вскоре после того, как она впервые обнаружила у себя крови (останови их тряпочкой, зайка, сказала жена священника, а завтра сходим в магазин), когда все спали, она вылезла из постели и пошла по тропинке к зданию церкви. Пройдя совсем немного, она уже издалека увидела, что перед дверями стоят люди, ожидая, когда их впустят. Подойдя ближе, она узнала здешних прихожан, семью в полном составе — ту, что недавно на размытой горной дороге в темноте рухнула в пропасть вместе с фургоном и погибла: мать, сын и бабушка. И еще одну женщину она увидела, старуху, которую недавно привели ко Христу; та смотрела на поднимавшуюся по тропинке девочку терпеливо и с любопытством: что, вот она-то нам и отворит?
Но она не могла им помочь; хотела сказать об этом и не смогла, хотела сказать хоть что-нибудь, глядя в их лица, странные, терпеливые, вопросительные, словно лица на старых ферротипиях, закрытые в резных шкатулках, такие же мертвые, как эти. Я не могу помочь вам, не могу. Но она знала (хотя не осмелилась обернуться, чтобы проверить), что по тропе за ее спиной поднимаются другие, в огромном множестве, и среди них лишь она живая.
Проснувшись наутро в постели, она не помнила, как вернулась туда. Возможно, тою дорогой, которая, как она узнала позже, ей суждена: не возвращайся, но иди вперед, все глубже в ту страну, пока не окажешься вновь у своей двери или окна.
Она спросила у священника: где теперь мертвые? Он сказал, что на небесах, если были спасены, а если нет, то в другом месте; тела же их — в земле и поднимутся в День Последний, чтобы воссоединиться с душами. Он сказал, что часто размышляет об этой встрече: о долгом ожидании души — ведь никому не ведомо, сколько ей ждать, хотя, конечно, теперь уж недолго; о воссоединении с новосозданным телом, о величайшей отраде. Он внимательно посмотрел на нее, пытаясь понять, ответил ли на ее вопрос, и, вероятно, увидел по лицу, что нет, но больше она не спрашивала.
В том году она видела их еще четырежды, почти наверняка зная перед сном, что в эту ночь окажется там, но, уже оказавшись на улице, на дороге к церкви или вниз, к реке, она всякий раз не могла вспомнить, куда направляется, спрашивая себя: почему я здесь, кто позвал меня, — пока не замечала их. Она никому не рассказывала и не могла заставить себя передать вести от тех, кого видела, тем, кого они оставили.
В ночь середины лета, самую короткую в году, когда священник и его супруга, приглушая крики, совокуплялись в соседней спальне (молебны наделяли его любовью и рвением — во всех смыслах), она долго лежала без сна, боясь заснуть, зная, что опять попадет в ту страну, а когда сгустилась тьма, встала, потихоньку собрала в мешок вещи, взяла из жестяной коробки деньги, собранные в церкви тем вечером, и босиком выскользнула из дома. Куда идти, она не знала. Она слыхала, что выше в горах, вдали от городов и дорог, живут люди, чья благая весть совершеннее, чем у приютившего ее священника. У них церкви совсем нет, а ведомые им истины они сберегают в собственных телах. Говорили, что они не едят мяса, а решив, что время, отведенное им здесь, на земле, вышло, отказываются от всякой еды и умирают. Она думала о них, стоя в темноте на тропинке, — словно видела их лица и слышала их голоса. Может, пойти да поискать их, чтобы спросить о себе, чтобы узнать, не сказано ли в их совершенной благой вести чего-нибудь о ней, или убедиться, что таких людей вовсе нет на свете.
Нужно было что-то делать. Оттуда, где она стояла, где тропинка выходила на дорогу, можно было идти вверх или обратно вниз, в долину Безымянной реки, к отчему дому: можно было спросить и у деда, куда уходят мертвые, и живут ли где совершенцы, и как их найти. Поехидничать, если он не знает. Когда рассвело, она брела вниз, еще не решив окончательно. Рядом с ней остановилась машина — седан, задняя часть которого была переделана в грузовой кузов, а в ней стоял привязанный соломенной веревкой холодильник. Она подивилась тому, как часто люди таскают по свету холодильники, и рассмеялась этой мысли, как раз когда водитель (худой, морщинистый, хотя и не старый мужчина с сигаретой, выкуренной почти до самых пальцев) взглянул на нее. Он притормозил и, не отводя глаз, медленно ехал рядом, пока она не остановилась; тогда остановился и он.
Ребенка от него она назвала Робертой: такое тайное имя дали ей детишки-янки из Бондье, когда крестили ее водой, украденной из монастырской церкви; Роберта — имя силы, пребывавшей в крещении, воде, в словах на чужом языке, которые произносил мальчик. Каждый из тех ребят хранил свое тайное имя, которое, по их словам, было дано им в церкви — не в белой церквушке Бондье, а в настоящей, с епископом: Бобби представлялось каменное здание, столь же высокое, сколь шахта глубока, и темное, как сосны за дедушкиным домом. Старшую из девочек звали Хильди, а тайное имя у нее было Тереза; мальчика звали Пирс, и его назовут (еще не назвали) Иоанн Боско, как шоколадный напиток.
{287} Он показывал ей картинку с этим самым Боско: красная риза, белая тесьма, взгляд обращен в небеса. Он много картинок ей показывал.
Куда ей и в голову не пришло вернуться, так это в их дом на холме — словно пути туда не было, словно он оказался такой же байкой, как история об учителях более совершенной веры, хотя все это было с ней на самом деле. Как и встречи с мертвыми. Она пошла в другую сторону, прочь от вымыслов.
Тайное имя не уберегло Роберту, крошку Роберту: она умерла в четыре года. Это было в Пайквилле, после того как Рэнди уехал в Детройт. Отчего она умерла? Бобби не знала; позже ее стало задевать, как люди смотрят на нее, когда она признается в этом; тогда она стала называть болезни, о которых узнала, работая санитаркой, — всякий раз новую, — и Роберта все отдалялась от нее с каждым пересказом.
И Бобби не сидела на месте. Едва прожив где-нибудь достаточно долго, чтобы сказать: «мой дом, моя церковь, мои соседи», — она начинала видеть здешних покойников: тех, кто не должен был умереть, кто был похищен из жизни до срока; и тогда она снова переезжала. Городки и города, горные фермы и больница, куда ее направили лечиться от туберкулеза по приговору суда; там она поняла, что не боится болезни и смерти, что вполне может зарабатывать на жизнь в соседстве с ними. Она не обращалась больше к Писанию — до того самого дня, когда Роберта нашла ее за двести миль от своей могилки в округе Бреши: все та же четырехлетняя Роберта в грязной истлевшей ночнушке — пришла, встала в дверях, смотрела на нее и пыталась ухватить за руку.