— Аллегория, — сказал он.
— Море, — повторила она и чуть посмеялась. — Но что это значит?
— Ну, — ответил он, лукавый психотерапевт, — а ты сама как думаешь?
Она потерлась головой о его грудь.
— Давай еще тест.
— Я больше не знаю. — Он обнял ее холодные плечи. — Лучше расскажу тебе историю.
Она придвинулась поближе:
— Историю.
— Историю о маленькой девочке по имени Роз.
— А-а.
— И о несчастьях, которые с ней случились.
— Эту я знаю.
— Да. Может, поможешь мне рассказать ее.
Она стала слушать; вскоре Пирс принялся стягивать с нее трусики большими пальцами; он все говорил, а она отвечала, но в то же время продолжала бродить по дому, который построила, и выискивала то, что там находилось, но не было им названо. Темные сосны затемняли окна, и море захлестывало берег.
Глухой ночью Пирс проснулся и обнаружил, что она тоже не спит. Может, ее бессонница и лишила его сна. Он видел, что она потянулась за сигаретами, пламя спички осветило ее плечи и опущенные глаза, как свеча освещает лица святых или ангелов на религиозных картинках.
— Что такое?
— Ничего. Грустно уезжать.
— Да.
— Такие красивые тут места. Я была здесь счастлива. В основном.
— Может, останешься? — спросил он. — Ну, то есть бывают же разные работы.
— Нет, — сказала она. — Исключено. — Откинула голову, тряхнула волосами, выдохнула невидимый дым. — Безнадега, бесполезно. No es posible.
Они поговорили еще. Он знал, что обязан о чем-то спросить, но что именно — не знал; а может, и знал (он должен был попросить ее остаться; прямо сейчас — чтобы она осталась здесь, хоть ненадолго, если ей некуда идти), но не поверил этому. Она выдохнула дым, он вкусил ее обожженного рта.
— Теперь поспи, — сказал он.
— Не могу.
— Хочешь горячего молочка?
— Ой, бя-а, издеваешься.
Потом она, кажется, уснула, но он не спал; лежал и изучал ставшие незнакомыми привычные очертания спальни, рубашечно-костюмных людей в шкафу, дверцу которого он забыл закрыть, огромный самоцвет дверной ручки. Невидимая свежая клякса его печати, impresa, эмблемы на стене. И позже, гораздо позже, или, наоборот, рано, когда ночные окна засеребрились, он услышал, как она плачет рядом; почувствовал, как матрас чуть содрогается от ее ровных всхлипов.
Потом был день. Она сказала, что проспала и опаздывает, Пирс не стал спрашивать куда. На скорую руку приготовил ей кофе. Полуодетая, она выпила кружку — кажется, вот-вот снова заплачет, — а Пирс искал ее ключи (они валялись на сиденье машины, где Роз их и оставила; память еще не прорвалась к ней через разгром вклинившейся ночи).
— Столько всего нужно сделать. Найти квартиру. Учиться. Вступительные сдавать, — говорила она. — Я как-то уж завалила тесты. Теперь нельзя. Ну, у них там курсы есть, я запишусь.
— Ну конечно.
— Пахать и пахать. Но я уверена, что справлюсь. А еще я буду ходить на их занятия.
— «Пауэрхаус», — сказал он.
— «Библия и исцеление», — поправила она. И улыбнулась бодро. — Это очень серьезно.
— Еще бы — двести долларов. Он сунул руки в карманы и понял, что сердце его заколотилось сильнее.
— Я заплатила, — сказала она. — Пара облигаций.
— Твой неприкосновенный запас.
— Да ладно, — ответила она.
— Нет-нет, не надо было их отдавать, — заговорил он вдруг настойчиво и вскочил со стула. — Послушай, послушай. Если надо их возместить, я дам тебе эти деньги.
— Пирс, они мне не понадобятся.
— Откуда тебе знать, заранее не скажешь, — сказал он. — Тебе нельзя без энзэ. А вдруг надо будет уехать? Тебе они нужны, надо, чтобы они у тебя были. Погоди-ка, подожди.
Он подошел к своей испачканной и потрепанной парусиновой сумке, в которой столько лет таскал книги и прочие предметы первой необходимости, порылся и вынул конверт с пятью старыми пятидесятками, своей долей заначки Феллоуза Крафта: бумажки разгладились за годы лежания в «Жизни Грешема», где Пирс их и обнаружил.
— Вот, — сказал он, — вот, возьми.
— Не могу, — ответила она.
— Да можешь. Они даже не мои. В смысле, ко мне они попали по странной случайности, очень странной. У меня нет на них никакого права, но его и ни у кого нет. Мне они не нужны. Я хочу, чтобы ты их взяла.
— Пирс.
— Не трать их ни на что. Храни. На тот случай, если когда-нибудь, вдруг.
Она не взяла у него конверт, но позволила положить его в свою сумку, глядя при этом не на деньги, а на Пирса, на его большую, озабоченно склоненную голову. Она подумала: «Это все так…»
Когда она сказала Майку и прочим, что для нее двести долларов — сумма немалая, они рассмеялись и ответили, что деньги к ней вернутся, ждать не придется, они вернутся так быстро, просто на удивление. И вот они уже здесь, даже раньше, чем она успела заплатить. И от Пирса! Ей хотелось смеяться не то кричать: так обрадовало ее глупое чудо, простой фокус, который она поняла только теперь: все это правда, даже если неправда. Никогда не скажешь, как именно обернется дело — деньги не снизойдут в твой карман прямо из длани Господней, — но если ты веришь, что чудо возможно, оно произойдет. Может, это и есть настоящая и самая весомая его причина: именно так ты его и узнаешь.
— Ладно, — сказала она, а чувства переполняли ей душу, и нежность, заполонившая сердце, комком стояла в горле. — Но как только они тебе понадобятся.
— Конечно, — сказал он. — Заплатить мой вступительный взнос.
— Ой, Пирс. Послушай.
Но не было никакой возможности выразить сверкающую паутину мироустройства, связей и зависимостей, которые она вдруг постигла. Так что они просто постояли в коричневом дворике, немножко поговорили о том, что они, конечно, будут поддерживать связь, даже, наверное, очень часто видеться, ведь уезжает-то она не так уж и далеко, совсем недалеко.
— Час езды на машине. Полтора часа, — говорила она.
— Конечно, — отвечал он небрежно.
Он представил себе автострады, четырех- и шестиполосные, рискованные въезды и выезды. Он катался на своем старом «скакуне» почти исключительно по грунтовкам и по двухполоскам Дальних гор, на которых машин мало; ехать дальше по автострадам ему не под силу, в конце концов он не шофер.
Но он сказал «конечно», и они держались за руки и улыбались.
Когда мы достигаем наконец центра лабиринта (тот, в который они забрели, Бо Брахман называл Heimarmene
[37]
), он оказывается, естественно, тем самым финалом, к которому мы и стремились. Мы усаживаемся (на маленькую каменную скамеечку средь солнечного света и самшитового духа) и ждем. Мы уверены: что бы нас ни ждало, это случится здесь. На самом деле мы снаружи, а не внутри, но этого не знаем. Мы ждем. И вот однажды — приходит ли эта весть через уши или всплывает откуда-то изнутри, уплотняется ли в воздухе вокруг разгоряченной головы и входит со вдохом? — мы вдруг понимаем. И говорим: я вижу, я понял. Во всяком случае, некоторые понимают и говорят.