Впрочем, теоретически у нас возможность выигрыша была. Подождать, пока у сидящих внизу кончатся патроны, и сдернуть через точку перехода. Вот только пока патроны кончатся, нас могли запросто пристрелить. А еще я начинал кашлять. Ломило кости, замерзшее до бесчувствия тело наполнилось слабостью. Видимо, температура начинала зашкаливать.
Еще немного, и все будет бессмысленно.
Вечерело. Фара не торопился. Он умело разделил своих людей: часть оставил держать нас на прицеле, других отправил за дровами. Сейчас внизу потрескивало несколько костров. В чане закипала вода из растопленного снега.
Фарафонов мог быть какой угодно сволочью, но в рациональности ему трудно было отказать. Люди внизу будут сыты, согреты. Они будут спать по очереди. И не дадут нам пошевелиться. Они смогут держать осаду долго. Потому что их много. Мы не сможем ничего.
Проверяя справедливость мысли, я приподнялся. Тут же один за другим громыхнули три выстрела. Картечь последнего дренькнула в бак водонапорки аккурат рядом со мной.
Я вжался в крышу.
— Что, Серый, ссыкотно? — хрипло поинтересовались снизу, и я узнал голос Фарафонова.
— Не дождешься, — крикнул я в ответ, но голос сорвался на раздирающий грудь кашель.
— Тогда башку подними.
— Ага, хренушки! Я башку подниму, а мне в ней пару лишних дырок сделают. Спасибо, не надо.
Бравада была вымученной, я и сам это прекрасно понимал. Но внутри зрело такое отчаяние, что оставалось только отшучиваться. Иначе можно было сразу ложиться и подыхать.
Большой человек из Великого Новгорода дураком не был, и тоже понимал безвыходность моего положения. И тоже ждал, хотя лишние ожидания его явно не радовали.
— А то спускайся, — донесся его хриплый голос, словно он читал мои мысли, — поговорим.
— Иди в дырку в заднице, ящерица, жрущая мусор! — вмешалась в нашу беседу Звездочка, смешивая в кучу русские и переведенные на русский с тайского ругательства.
Вышло как-то по-детски. А если учесть, что все это она выпалила с мяукающими нотками, получилось не обидно и не угрожающе. Скорее, смешно.
— А ты, гомосятинка, помалкивай, когда мужчины разговаривают, — отозвался Фара. — Так что. Серый, спустишься?
Я перевернулся на спину и уставился в вездесущее неоновое мерцание, заменившее даже небо.
— Лестницы нет. Давай так поговорим.
— Ну давай так, — согласился Фарафонов. — У меня к тебе предложение. Ты ж понимаешь, что сбежать не удастся. Мы с тобой взрослые занятые люди. Зачем тянуть время и тратить патроны? Давай так: мы стрелять не будем, а ты сам с крыши спрыгнешь. И справедливость, наконец, восторжествует.
Я снова перевернулся на живот. Подполз к краю и осторожно высунул нос. Обычно этого было достаточно, чтобы началась пальба. Сейчас не раздалось ни единого выстрела. Патроны кончились? Или Фара это серьезно?
Большой человек из Великого Новгорода стоял, держа отведенную в сторону руку в напряженном жесте. Видимо только эта рука и сдерживала сейчас стрелков. Она же могла дать команду палить на поражение. Или у преследователей в самом деле наметились проблемы с патронами?
— Ну что? Идет?
На физиономии Фары проявился неприятный оскал, что означал улыбку.
Нет, не было у него никаких проблем. Григорий просто развлекался. Мог себе это позволить, сволочь мстительная.
— Думай быстрее, — поторопил он. — Предложение более чем гуманное. Тому радисту, что Янку хотел, мои ребята хотелку на верньер намотали. А тебе я по старой дружбе предлагаю легкий и быстрый выход.
Я откатился от края, теряя из поля зрения и Фару и его людей.
— Спасибо, я не тороплюсь.
Сказал я это не громко, но в груди снова возникла резь, в горле запершило, и я опять закашлялся. Долго и надсадно. Почти как старик Штаммбергер.
Конечно, я не тороплюсь, вот только долго мне не протянуть.
На лоб легла ледяная дрожащая ладонь Звездочки.
— Сережа, ты горячий. Очень-очень.
Я закрыл глаза. Да, горячий. Да, знаю. Да, это конец.
Даже если мы сейчас уйдем, шансов практически нет.
Потому что там, за светом, с большой долей вероятности будет зима.
Потому что там с огромной долей вероятности будут люди. Чужие люди, которым наплевать замерз я или болен, голоден или раздет. Большинство из них не поделится ни крышей над головой, ни куском хлеба, ни теплой курткой.
Они не согреют и не вылечат. Ведь я для них никто, отброс. Чужак. И не важно, на каком языке они говорят, какому богу молятся, какой принадлежат культуре. Для большинства я всегда буду чужим.
Потому что всем давно объяснили, что человек человеку волк. Так и живем. Особенно, пока у нас все более-менее ровно. Скалимся соседям, не улыбаемся, а скалимся. Как Фара. А на чужих и обделенных смотрим вовсе как на говно. У нас-то все неплохо. Нет, не хорошо. И хорошо никогда не будет. Хорошо только у Березовского с Абрамовичем. Но неплохо, ровно. И уж так, как у этих уродцев-нищебродов никогда не будет.
Говорят, от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Но кто сейчас помнит эту поговорку?
Казалось, анабиоз напомнил. Всех сровнял. Но, увы, ненадолго.
Когда-то в прошлой жизни какие-то умники вроде нашего Штаммбергера провели эксперимент. Поставили в клетку к мартышкам аппарат с рычагом. Дергаешь рычаг, получаешь жетончик, который можно обменять на банан. Дергаешь сильнее, получаешь жетончик, ценностью в гроздь винограда. Дергаешь очень сильно, получаешь что-то еще повкуснее.
Не знаю, чего хотели добиться этим экспериментом высоколобые умники, но результат проявился довольно быстро. Прошло совсем немного времени, и у несчастных мартышек началось социальное расслоение.
Появились обезьяны-трудоголики, которые стали дергать рычаг до опупения. И чем больше дергали, тем зажиточнее становились. Появились обезьяны-рэкетиры, которые не дергали рычаг, а просто силой отбирали жетоны у других. Появились обезьяны-попрошайки, устроившиеся возле аппарата с рычагом с протянутой лапой.
Рычаг не сделал из обезьяны человека, но заразил несчастных мартышек человеческой болезнью. Разделил макак на богатых и бедных, подарил стремление к роскоши, жадность, алчность, а вместе с ними и наплевательское отношение к тем, кто по какой-то причине этой роскоши оказался лишен.
Мартышки окончательно свихнулись на жетонах. И только маленькая их группа вела себя разумно: сама дергала рычаг и брала от аппарата не больше, чем требовалось для нормальной обезьяньей жизни.
На то, чтобы спятить и разделиться на сверхобезьян и недообезьян по социальному признаку, у мартышек ушли считанные недели. Но то макаки. Человек, в отличие от обезьяны, звучит гордо, на то чтобы свихнуться и оскотиниться ему нужно значительно меньше времени. И память у хомо сапиенса на многие вещи короткая.