Часто, когда старики уже спали, Гибби выбирался из дома посмотреть, как восходит луна. Как полуобвалившаяся статуя египетского бога, он неподвижно сидел на скалистом выступе горы — маленький остров в бескрайнем пространстве, где не видно было ничего живого, где не было даже лёгкого ночного ветерка, похожего на дыхание человеческой жизни, и только луна в благоговейном молчании выскальзывала из ущелья глубокой долины. Если на свете и правда есть единый Дух, вечно бодрствующий, знающий и видящий всё вокруг, то не стоит и удивляться, что в такие ночи Он пребывал рядом с духом одного из Своих детей и разделял с ним Свои мысли. Если Тот, Кто обещал оставаться со Своими учениками до скончания века, тоже уходил молиться на окутанную ночью гору, что могло помешать Ему беседовать с малышом, одиноко сидящим под небесами прямо в присутствии их общего Отца?
Гибби никогда не думал о себе, и потому Дух мог беспрепятственно войти в его сердце. «Но, — спросит меня пытливый читатель, — разве человек способен ощущать блаженство, не думая при этом о себе?» Скажу только, что, как только человек начинает думать о себе, в то же самое мгновение даже самое возвышенное блаженство начинает тускнеть и увядать. Пульсирующие светлячки уже не так ярко вспыхивают во мраке дивной ночи, а с болот подымается незримый туман, заволакивающий и усыпанное звёздами небо, и лазурную гладь моря. А ещё через минуту человеку начинает казаться, что само это блаженство было всего лишь причудливым всполохом, летней молнией, мелькнувшей в его сознании. Потому что теперь он видит себя лишь в своём собственном тусклом зеркале, а до этого ему посчастливилось познать себя в абсолютной ясности сиюминутной Божьей мысли, окружившей его своей подлинной, почти осязаемой реальностью. Ростки радостного познания, приходящие к человеку вместе с послушанием, своей сладостью намного превзошли бы целые дни и годы того вымученного восторга, которого ему удаётся–таки достичь, хотя он падает от усталости, всё время пришпоривая бока своего стремления догнать эту вожделенную, но вечно ускользающую усладу. Я воистину предал бы самого себя, если бы упрямо жил, отказываясь при этом от подлинной жизни.
Но мне пора остановиться, ибо ни один трактат, ни одна проповедь, ни одна поэма или басня не убедит человека позабыть о самом себе. Даже пожелай он этого сам, у него всё равно ничего не получится. С таким же успехом можно попробовать позабыть про ноющий зуб! Человек забывает о себе только тогда, когда находит своё глубинное, своё подлинное «я» и видит себя таким, каким задумал его Бог, — когда он видит в себе Христа. Ничто другое не сможет вытеснить то лживое, жадное, скулящее «я», которое мы так любим и которым так гордимся. Нам самим не найти это истинное «я»; ведь сами по себе мы даже не знаем, что нужно искать. «Но тем, которые приняли Его, Он дал власть быть чадами Божиими».
Раз в неделю Гибби поджидала ещё одна радость, всегда наполнявшая его новым восторгом: субботним вечером в домике собирались братья и сёстры, и будь они самыми близкими его родственниками, Гибби и то не мог бы любить их сильнее. Больше всех он любил Донала, и его неизменное: «Привет, пичуга!» звучало в ушах Гибби небесной музыкой. Донал хотел, чтобы иногда малыш на день спускался к нему в долину, как в старые добрые времена, — для юных времена быстро становятся старыми! — но Джанет и слышать об этом не хотела, пока глупые россказни о домовом окончательно не покинут близлежащие деревни.
— Только вот узнать бы хоть что–нибудь о его родных, — добавила она однажды. — Хоть откуда он взялся или как его зовут. А то ведь он ни слова не говорит!
— Так ты бы научила его читать, мам, — предложил Донал.
— Как же я его научу? Сначала надо, чтобы он заговорил, — возразила мать.
— Так пошли его ко мне, я попробую, — ответил Донал.
Но Джанет упорно не желала отпускать Гибби в долину — пока. Однако слова Донала заронили в ней неотвязную мысль, и теперь день за днём она размышляла, как бы научить Гибби читать. Наконец, она решила, что вместо того, чтобы учить Гибби говорить, она выучит его писать.
Джанет взяла с полки «Краткий катехизис». В то время в нём неизменно печатали алфавит, чтобы этот скромный привратник помог читателю войти во дворы сокровенной мудрости (только кто стал бы учить азбуку, если бы подозревал, что впоследствии его ждёт катехизис?). Джанет показала Гибби буквы, называя каждую по несколько раз и повторяя весь алфавит снова и снова. Потом она вручила ему грифельную дощечку, с которой Донал ходил когда–то в школу, и сказала:
— А ну давай, сынок, нарисуй–ка мне большую букву «А».
Гибби написал «А» и совсем неплохо, и Джанет обнаружила, что он уже знает половину букв. «Сообразительный парнишка!» — с торжеством подумала она.
Вскоре он выучил и вторую половину алфавита, и Джанет начала показывать ему слова, но не в катехизисе, а в Новом Завете. Прочитав слово, Джанет помогала Гибби сообразить, из каких букв оно может состоять, а потом просила его написать это слово на доске, и он довольно удачно с этим справлялся. К правописанию Джанет не придиралась, ей просто было важно увидеть, что Гибби знает нужное слово. Не успела она оглянуться, Гибби начал придумывать, как выводить буквы побыстрее, и вскоре уже довольно быстро писал не то прописными, не то печатными буквами. Однажды, когда Джанет увидела, что он сам задумчиво перелистывает страницы Библии и, по всей видимости, прекрасно понимает, что там написано, сердце её учащённо забилось от радости. Сначала он часто спрашивал её — и не только о том, как написать то или иное слово, но и о том, что оно означает. Но он редко задавал один и тот же вопрос дважды. Его острый умишко опережал непривычные к чтению глаза; он быстро соображал, подходит ли предполагаемый смысл того или иного слова ко всему отрывку, и таким образом проверял свои догадки.
Однажды Джанет предложила ему прочесть несколько парафраз. К своему величайшему изумлению, он обнаружил там ту же прелесть и красоту (пусть на этот раз и беззвучную), которую Донал когда–то извлекал для него из книги баллад. Радость его не знала границ. Он вскочил с места, заплясал, засмеялся и снова встал на одну ногу: только так он мог выразить своё полное бессилие сказать о своих чувствах и выплеснуть переполнявшее его ликование.
Как–то раз через несколько недель после того, как Гибби начал читать самостоятельно, Джанет заметила, что он сидит в своём углу и сосредоточеннее, чем обычно, пытается написать что–то на дощечке, то и дело останавливаясь и погружаясь в свои мысли, а потом снова принимаясь за работу. Она подошла поближе и заглянула ему через плечо. На самом верху доски он написал слово give, рядом — giving, а чуть пониже были выведены слова gib и gibing. Ещё чуть ниже Гибби снова написал gib и теперь явно размышлял, как же его продолжить. Внезапно он вскинулся, как будто нашёл то, что искал, и быстро, как бы боясь, что догадка вот–вот ускользнёт от него прочь, добавил в конце слова букву у, таким образом составив слово giby. Только тут он впервые поднял голову и оглянулся, ища глазами Джанет.
Увидев её, он с сияющей улыбкой соскочил с табурета, поднял дощечку к её глазам и грифелем указал на получившееся слово. Джанет не знала такого слова, но прочитала его так, как оно было написано, произнося в начале не «г», а «дж» и, уж конечно, не узнавая в этом слове уменьшительной формы имени Гилберт. Гибби резко замотал головой и грифелем указал на первую букву слова give, написанного выше. Джанет слишком долго учила своих детей, чтобы не понять, что он имеет в виду, и немедленно произнесла слово так, как хотел её ученик. Услышав своё имя, Гибби пустился было в дикую пляску радости, но внезапно снова посерьёзнел, уселся и снова начал над чем–то думать и водить грифелем по доске.