Орина навострила уши: и вправду — где же работает Надькина мать?!
Пелагея, понизив голос, сказала: дескать, там ведь где-то секретный завод есть в лесу, под землей, вот она в том заводе и работает… А что они там делают, что завод выпускает — неизвестно, Юлька-то подписку давала, так что ни словечка не говорит.
Нюра Абросимова закивала:
— Да, и про завод-то ведь молчала — это уж Герка Маштаков выследил ее, до самого завода, бает, дошел: все была, была Юлька, а после вся и вышла — вроде как под землю провалилась!
— Да нет, — махнула головой Пелагея. — Герка говорил, там ворота среди частого ельника запертые, и будка стоит с охранником, вот Коновалова в те ворота и вошла, а после уж провалилась…
Дальше речь зашла о деньгах, Нюра стала спрашивать, дескать, не слыхала, Ефремовна, как там в верхах-то: не задумали опять какой ни то ре-ре-реформации, не станут ли опять деньги менять? Пелагея Ефремовна сделала значительное лицо и ответственно заявила: дескать, насколько она слышала, ничего такого покамесь не намечается, но, дескать, все равно ухо надо держать востро. И, уже не в первый раз, принялась рассказывать про «золотую монетку»: Сана, воровски залезший в портмоне (портомонет) Нюры Абросимовой — намеревавшейся на обратном пути зайти в магазин, — слушал из денежной темноты; Крошечка, как обычно, попивала со старухами чаёк, иногда поглядывая в самовар на свое скаженное отражение.
Пелагея вздохнула:
— Не страшна была бы нам, Нюра, никакая денежная реформа, кабы сохранили мы с Лилькой золотой царский червонец! Был ведь у нас такой — да сплыл.
И вот как дело было. Лилькин-то отец, Гришка Чекмарев (нездешний он, из Старого Мултана), красивый бы-ыл! — как Пушкин; вот так глянешь на него сбоку-то — и испугаешься: бакенбарды, нос, даже уши — вылитый Александр Сергеевич! Ну а как с живым Пушкиным жить, Нюра? Тяжело это! Стихов Гришка, конечно, не писал, зато по женской части был большой ходок. Да и… кулаком оказался, если не хуже: раскулачили ведь их, дом-то в Старом Мултане под школу пустили, а всех Чекмаревых — кого куда. Иных — к Людовитому океану, а Гришка как-то умудрился проскочить сквозь сито — в Пурге обосновался. Там я с ним и схлестнулась. Ну… долго говорить про этого всестороннего изменщика не стану: родилась Лилька, а с Гришкой мы расплевались. А через три года я с Петром Федоровичем сошлась. И перед самой уж Отечественной (Петр с белофинами тогда воевал) в Курчум меня направили — трахому у вотяков лечить: все они были, Нюра, сплошь и рядом трахомные, да еще много сифилитиков.
— А и где ж ты, Ефремовна, допрежь того жила?
— И-и-и, Нюра… Я ведь в Киенгопе родилась, в переводе значит — Волчья ложбина, вот в этой ложбине мы и жили… Сказывают, на наших огородах нынче нефть нашли, и там, где изба наша стояла, теперь вышка нефтяная выросла, вот как! А мои-то родители прибыли в Киенгоп с Вятки, переселенцы мы. А уж их-то родители в Вятку пришли с Ильмень-озера, вот откуда! Ну а туда — откель: кто его знает… Но мама моя — она ведь сказительница была — баяла старины богатырские про Киев-град, а других не знала, так, выходит, из Киева деды-то и пришли… что ли?!
Ну вот… после войны-то, Лилька уж в девятом училась, решила я высудить с Гришки алименты — а он ни копеечки на девчонку никогда не платил, — и что ты думаешь? Присудили ему отдавать мне половину зарплаты, а у него уж семья давно была — и там трое детей, да четвертый на подходе! Лилька-то в Пурге ведь после восьмого училась, так смех! в параллельный класс пришла к ним девчонка — ну вылитая Лилька! Оказалась тоже Гришкина дочь — вот он какой был кобель, Нюра! Да я не про то!
Прикатил он, Нюра, нашел нас! А допрежь того и носа никогда не казал. Весь с иголочки одет: в габардиновом макинтоше, в темно-зеленой велюровой шляпе, ботинки лаковые и — не поверишь! — с тростью! С тростью! А я-то, Нюра, всю жизнь хорошего не нашивала — так обдергайкой и проходила! Ну вот, я в окошко-то глянула (мой в лесу в это время был) — и выслала Лильку. Его и на порог не пустила. Через окошко мы с ним балакали. Он Лильке пальто привез с каракулевым воротником — очень пальто это ей пригодилось, еще в Городе в институт в нем ходила. И, Нюра, подарил он ей золотую монету! Уж откуда у него царские червонцы были — не знаю! Небось, когда раскулачивали, так закопал куда ни то: пройда он был, — а они ведь еще и торговлишкой промышляли. А после, видать, выкопал. Ну и уломал меня: забрала я заявленье-то свое…
Монетку мы отнесли Кузнецу, — у Кузнецовой жены я троих ребят приняла, и, почитай, саму с того света вынула, — Кузнец червонец с царским обличьем расплющил до полной неузнаваемости.
И вот, спустя время, пришла моя Лиля работать в свою же курчумскую школу, первый год только работала — и пение вела, и рисование, танцевальный кружок (кроме немецкого-то языка), да еще и пионервожатой назначили, по комсомольской линии. 19-го мая у них пионерский костер на том берегу Постолки. Срубили сухую ель в лесу, школьники сушняка натаскали, такой огонь заполыхал — не подходи! И затеяли они песни всякие петь да танцы танцевать вокруг костра: тут тебе и краковяк, и полька, и менуэт, после хороводы стали водить. Ну а Лилька в тот день принесла золотую монету в школу, похвалиться, значит, решила перед коллегами (если бы я знала — ни за что бы не дала…) Червонец лежал в черной замшевой сумочке вместе с профсоюзным билетом. Тут хоровод надо водить — а у ней руки заняты, она и сунь сумку-то географичке Тамаре Гороховой! После костра подходит к ней, а та: ничего ты мне, Лиля, не давала, никакой твоей сумки я не видала! Вот и весь сказ! Через время нашли сумку-то на берегу, в камышах, мокрую да грязную: профсоюзный билет на месте, а золотой монетки — нетути! А после приходит эта змея Тамарка в школу — пасть-то раскрыла, чтоб рассказать про материки да океаны, а у ней там — золотые зубы! Полный рот золотых зубов! Так жаром и полыхнуло!
А ведь допреж того, запрошлым летом Лилька жизнь этой курве спасла! Та плавать-то не умела — а пошли они на Постолку купаться, вот Томку в омут и потащило, а была она, Нюра, под два метра ростом: настоящий гренадер, а не учительница! Моя-то бросилась вытаскивать ее, а та как ухнула на нее, граблями-то своими вцепилась, так едва вместе ко дну не пошли; Лилька уж кое-как за волосы ее ухватила — да потянула за собой. И вот как эта верста коломенская ее отблагодарила!
Тут раздался чудовищный вопль, от которого обе старухи разом подскочили: это проснулась — и выразила свое недовольство тем, что ее оставили одну — Эмилия. Нюра Абросимова тотчас подхватилась: дескать, вот-вот хлеб должны привезти — и утянулась на волю.
Глава восьмая
ПОДРУЖКИ
Пелагея Ефремовна, с интересом глядевшая в окошко: на Пандору, с голиком гонявшуюся за Галькой, — и одновременно жевавшая горбушку, сдобренную медом, случайно накапала на подоконник, и не успела стереть, как в форточку проникла пчела, учуявшая дорогу к золотоносным запасам.
Когда пчелка, набрав меду, сколь смогла унести, улетела в улей и вернулась по второй ходке, бабка Пелагея уже подстерегала ее с остро отточенной спичкой: и только успела добытчица окунуть в живое озеро свой дудочный нос — как Пелагея Ефремовна, обмакнув спичку в Лилькин лак для ногтей, изготовилась — и поставила на спинке пчелы ярко-розовую точку. Пчелка, несмотря на химический запах, который понесла на себе, отнюдь не поняла того, что с ней случилось и, с полным хоботом добычи, качаясь на лету, отправилась домой, и еще пару раз она, тяжело нагруженная, моталась к улью и налегке — возвращалась обратно; а в очередную ходку привела на помощь товарку, которую коварная Пелагея Ефремовна тотчас же отметила розовым крестом. Пчельница ждала, что скоро на мед слетятся другие пчелы, — которых скличут подружки. Но не тут-то было! Меченые пчелы летали в улей — и обратно, — а на подмогу никого не звали, хотя вдвоем переносить столько добра не представлялось возможным: и к ночи не кончить.