— У меня вон отца в Германскую наградили двумя солдатскими крестами, — продолжала Пелагея. — И что?! Сестрицы дорогие прикарманили, а после всё растеряли!.. У меня были бы — дак сохранились уж… А то: никакой памяти не осталось. — Бабка отстегнула булавки, собрала медали и сложила на место, строго-настрого наказав портсигара не трогать, а к сундуку и близко не подходить!
…Мать взяла Крошечку по клюкву. Шли по Прокошевской дороге и свернули на торфяные болота, которые тянулись вдоль Постолки. Лилька прыгала с кочки на кочку и подавала руку дочке, чтоб и она перемахнула, дважды девочка оступалась — и проваливалась в трясину, которая жадно хлюпала и пускала пузыри, точно черный младенец, но ей не досталось поиграть даже резиновым сапогом, соскочившим с Орининой ноги, — его в панике выдернула из болота мать. Вдруг на одной из кочек Орина увидела… и спросила: «Мама, это что — кровь?» Лилька обернулась и воскликнула: «Какая же это кровь, дочка, это клюква!» Крошечка попробовала: кислятина! Так эту-то клюкву они должны собирать? Но пришлось рвать ягодку за ягодкой и прыгать по кочкам, окруженным кисельными берегами зыби, которая кое-где была завлекательно подернута зеленой ряской. Наконец добрались до широкого сухого полуострова посреди болота: мать велела ей сидеть здесь, на кривой лесине.
В конце концов ведро было наполнено кислой ягодой, но когда клюква подмерзла — ее держали в леднике — и была добавлена в сушеную распаренную малину (из этой смеси бабушка Пелагея делала начинку для пирогов), Крошечке она даже полюбилась.
Иногда в прореху бесконечного дня вваливалась Нюра Абросимова, подруга Пелагеи Ефремовны, высокая статная старуха с постным костистым лицом, в кашемировом платке, концы которого свисали до груди, и в таких же, как у всех в этой избе, шерстяных носках из овечьей шерсти. Сана предполагал, что бабка Пелагея когда-то успела и подруге связать носки с защитным узором.
Когда он впервые увидел Нюру, ему померещилась клубящаяся черная тень, которая катилась за ней, навроде растения пустыни Перекати-поля — Кереметя. Он так был потрясен явлением кого-то, подобного себе, что не сразу решился заговорить с Кереметем… Но увы — ответа не получил. То ли они говорили на разных языках, то ли были из разных ведомств, то ли Перекати-поле было слепоглухонемым… В следующий приход старухи Кереметя с ней не было. И потом она приходила то одна, то с провожатым, но сколько Сана ни пытался войти в контакт с охранником Нюры Абросимовой, ничего у него не вышло. Сана знал, что старуха отмотала срок за двойное убийство: мужа и свекрови, — и связывал наличие Перекати-поля с этими убийствами. На свекровь, придиравшуюся по всякому поводу, терпеливая Нюра однажды в черную минуту опрокинула самовар с кипятком; мужа — который избивал ее чем ни попадя, а увидав, что сталось с матерью, кинулся на жену с ножиком, — заколола вилами. Но про свое дело молчала: отсидела — и забыла.
Старухи усаживались в тесном куте к столу: в вазочках лежали конфеты «Гусиные лапки» и «Снежок», печенье «Топленое молоко», колотые куски сахара, земляничное варенье и гвоздь программы — крытый рыбный пирог, смуглый и лоснящийся, величиной так с дверцу в подпол, с двумя отдушинами посередке, в которые проглядывали куски пескарей, приправленные луком, рисом и яйцом. Пирог разрезался на куски, на корону самовара насаживался шапкой Мономаха заварочный чайник с сине-золотыми райскими розами, и Пелагея Ефремовна принималась по-царски разливать драгоценный индийский чай. Старухи, выпячивая губы так, будто собрались дудеть в пастуший рожок, который имелся у Володьки-пастуха — Нюриного сына, принимались прихлюпывать с блюдечек пахучую иноземную жидкость; а рафинад, несмотря на полное у Нюры и частичное у Пелагеи отсутствие зубов, употребляли только вприкуску. У Орины тоже имелось блюдце, у Саны блюдца не было — впрочем, у него не было и пищеварительного тракта.
Подруги выпивали чаю чашек по двадцать, Крошечка, по мере силенок, помогала им, все закусывалось пирогом, а на верхосытку — сладкие заедки. Старухи, не обращая на Крошечку — равно как на Сану — никакого внимания, потчевали друг друга жуткими, с лесными затесями, историями. Сана колобком усаживался на нос очередной рассказчицы, боясь пропустить хоть слово.
Немтырь Кереметь, прикативший вместе с Нюрой, пристроился под табуреткой — он никогда не поднимался в воздух, предпочитая находиться поближе к земле.
Пелагея Ефремовна рассказывала про два сердца…
У Лильки одноклассник был — Генка Дресвянников, который ухаживал за ней, часто провожал до дому — из Пурги-то далёко ходить (в Курчуме была только восьмилетка, а Лилька кончала десять классов), зимой темнает рано, он и шел с ней до дому, а после обратно ворочался, в райцентр. Летом сено помогал косить, осенью — картошку копать… На лыжах бегал — никто не мог угнаться. Хороший был парень. Со значком ГТО.
Готовились они с Лилькой к выпускным экзаменам, книжки свои взяли — и пошли на Постолку, а там парни леспромхозовские ныряют с обрыва, с края доски: и так, и этак, и задом наперед, и передом назад, и с подскоком, и ласточкой, и сальто делают — по-всякому… Выхваляются перед пургинским ухажером. А его заело… Мол, я тоже могу — да не так еще! Полез на черемуху — а она с края обрыва росла, над самой речкой, корни-то с речной стороны наружу свисли. Лилька кричит: «Не надо, Геша…» Не-ет: лезет. На самую макушку забрался — и… оттуда ласточкой… Да на сук и напорись!
В этом месте все: и Нюра, и Крошечка, и Сана (даже, кажется, непроницаемый Кереметь под табуреткой) ахали — хоть слышали про «два сердца» сотни раз.
А бабка Пелагея продолжала:
— Распороло его — вот так вот, — чертила она косую линию на себе: от левого плеча к аппендиксу. — Ох, за мной прибежали — а я что?! Не врач, не хирург, так: фельдшер по глазным болезням… Да и… ни один врач бы не спас… Разворотила черемуха парню все внутренности, не хуже штыка. Лилька без сознания на песке валяется. Тут он — а тут она! Тьфу — с ней еще… Машины-то не оказалось на месте! Запрягли Басурмана, на телегу положили Гену — да повезли, думали, не довезем до Пурги. Довезли — там уж он… Врачи поверить не могли: с такой раной он на месте должен был кончаться. А он до райцентра дотянул! Ох, растрясло его в телеге, бедного… И всю дорогу ведь в сознании был, думал, что жить будет… Лильку все звал: Ли-ля да Ли-ля… И что ты думаешь?! Оказалось, у парня было два сердца! Вот: одно-то сердце сразу остановилось, а второе еще сколь километров тикало…
Сана представлял, как кто-то, наперед зная про гибельную черемуху, удружил Дресвянникову запасное сердце, надеясь, что таким образом он избежит того, что написано у него на Роду, но и второе сердце ничего не изменило. Сане мерещилось, что у этого парня был Кто-то, подобный ему, Тот, Кто присматривал за ним, и этот Кто-то обязан был устроить так, чтобы черемуху-убийцу загодя срубили. Но Тот схалтурил, не подготовился как следует к роковому дню! А… может, и не старался: хотел побыстрее убраться отсюда. После отчитался: так, мол, и так — сделал все, что мог, но напарник все равно сбежал…
Сана надеялся, что уж он-то будет готов к роковому часу! Уж он-то постарается убрать из дома все веретена, уж он-то не оплошает! Чем ближе время Крошечки подступало к семи, тем беспокойнее он становился. Конечно, он перебил пожелание Каллисты — но в таком деле лучше перестраховаться. Семь лет каторги — такой смешной срок ронял его в собственных глазах. И потом… он чувствовал, что этого мало, слишком мало, что Там не одобрят…