«Единственный друг мой, Петр Александрович! Петенька! — быстрым спотыкающимся почерком писала Аннинька. — Почему же вы не дождались меня в тот день? Впрочем, я уверена, у вас была на то веская причина, и я заранее вас прощаю.
Плохо, однако, что теперь мой опекун запретил мне видеться с вами. А ведь мне так нужна ваша поддержка и совет.
Мой опекун — господин Робер Гуссе. Скоро три года, как он забрал меня из благотворительного пансиона, где я умирала от чахотки — болезни, сгубившей мою мать, — и еще больше — от тоски.
Родственники по отцовской линии, забравшие меня к себе, недолго были ко мне добры. Когда бумаги на мамино наследство оформили, мне объявили, что я больна, и без всякого сожаления отправили в пансион, где со мной обходились весьма дурно. Почти все попавшие туда люди умирают не столько от болезни, сколько от недостаточного ухода и ужасной пищи.
Я выжила только благодаря месье Роберу.
Он забрал меня оттуда и вылечил.
Лечение было основано на его собственном психологическом методе.
Месье Робер надевал мне на лицо белую маску и просил представить, что маска — это моя болезнь. Он внушал мне, что в любой момент, как только я того пожелаю, я могу снять ее и тем самым освободиться от болезни.
Господин Гуссе многих вылечил с помощью гипноза, и в отношении меня его терапия была также вполне успешна. Совсем недавно врачи признали меня практически здоровой.
Но, когда мы приехали в Петербург, опекун, опасаясь тяжелого здешнего климата, решил возобновить сеансы лечебного гипноза.
Пока актеры готовятся к представлению, он приводит меня в свою гримерку, усаживает на стул, и я надеваю белую маску. С этого момента весь мир для меня исчезает застилаясь непроницаемой белой мглой.
Последнее, что я вижу: глаза Робера Гуссе, горящие сквозь прорези в маске — они видны мне с обратной ее стороны, а за ее пределами нету ничего.
Я сижу в комнате одна, в полной неподвижности, словно каменная статуя; руки и ноги мои затекают, вскоре начинают ныть все мышцы. В этот момент я почему-то воображаю себе театральный зал, полный зрителей, которые кричат и свистят. Вероятно, я делаю это от скуки: ведь это так тоскливо — сидеть одной в пустой комнате, не двигаясь и ни с кем не разговаривая.
Почему мои фантазии так ужасны? Этому я не нахожу ответа.
В полумраке комнаты мне мерещатся какие-то уродливые лица. Они глумятся и гримасничают, кривятся и вопят. Люди эти одержимы, они как будто готовы растерзать меня на куски, но, что страшнее всего, я сама мечтаю убить кого-нибудь из них! Это так жутко, так непереносимо, что я дрожу, рвусь с места и задыхаюсь; все безрезультатно — я не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, не могу произнести ни слова.
Пытка прекращается, когда, наконец, возвращается месье Робер — он снимает белую маску с моего лица и двумя словами выводит меня из оцепенения.
Поднимаясь, я чувствую усталость и бешеное биение сердца, как будто только что пробежала не одну милю. У меня кружится голова, и я едва сознаю, кто я и где нахожусь. Последний раз, в тот день, когда вы пришли на спектакль, очнувшись, я ощутила такую слабость, что упала, потеряв сознание.
Я уверена, что сеансы с белой маской уже не приносят мне никакой лечебной пользы, но, когда я заикнулась об этом месье Роберу, он ужасно рассердился — сказать по правде, он пришел в ярость. Я вряд ли осмелюсь когда-нибудь возобновить с ним этот разговор.
Дорогой Петя! Узнав, что вы здесь, рядом, в двух шагах от меня, я испытала истинное облегчение. Я привыкла к своему сиротству и одиночеству, но все же… мне часто бывает тоскливо при мысли, что ни единая душа в мире… Увидев вас, я впервые за долгие годы почувствовала себя счастливой. Потому что вы не забыли меня. Я знаю, надеюсь и верю: теперь и у меня есть человек близкий, который не сочтет меня безумной, поверит моим словам и даст совет, как поступить.
Если ваша Аннинька все еще дорога вам — приходите к театру вечером в воскресенье. Постарайтесь найти меня до представления.
Преданная вам всем сердцем и горячо любящая А. П.»
Письмо это привело Петра Войтеховского в такое смятение, какого он не испытывал, пожалуй, ни разу в жизни.
«Вечером в воскресенье», — написала Аннинька. Но ведь воскресенье — сегодня! Как безумный, Петр схватился за часы: уже пять! Еще полчаса — и в театре начнется представление.
Бедная Аннинька. Она ничего не понимает; она не знает о беспредельной власти ее опекуна над нею и остальными актерами и о том, как он этой властью пользуется. «Нет у нас никаких актеров», — вспомнил студент слова театрального сторожа. Подлец доктор, пользуясь своими выдающимися способностями к животному магнетизму, называемому иначе гипнозом, никаких актеров не нанимает — к чему транжирить лишние деньги?! Он заставляет собственных больных, или слуг, или вообще — случайных людей — работать у него на представлениях.
Он выставляет Анниньку напоказ, словно ярмарочную обезьянку!
В бешенстве Петр схватил шинель и выбежал из дома. Сердце его кипело от гнева, разум лихорадочно искал ответы на множество невыясненных вопросов.
Почему гипнотизер заставляет Анниньку выступать в маске? Ведь остальные выходят на сцену с открытыми лицами. Хотя — кто знает? Возможно, эти люди просто хорошо загримированы.
Но все-таки — почему маска? Опекун Анниньки явно боится, что кто-то в городе сумеет опознать жертву его преступного произвола.
Что ж… В таком случае месье Гуссе просчитался.
Мстительно усмехаясь, Петр Войтеховский ворвался в помещение театра. В фойе уже толпилась публика.
— Что вы так переживаете, Наталья Тихоновна? — донеслось до студента. — Ведь это так в духе «Гран-Гиньоль», в точности, как в вашем обожаемом Париже!
— На мой вкус, все это… несколько… brutalite, — прошептала дама.
Петр замер: ощущение дежавю усилилось, когда, обернувшись, он увидел среди посетителей театра уже знакомую компанию — двух дам и пухлого господина в английском костюме.
Они смотрели ему вслед и громко шептались.
— Зверство-с, — прошипела одна из дам.
Петр дернулся, но, вспомнив, что торопится к Анниньке, помотал головой, сбрасывая наваждение, и устремился ко входу в служебное помещение театра.
— Мне необходимо повидать господина Гуссе. Срочно. Я от господина Казанского, — по внезапному наитию заявил он служителю, который вцепился в рукав его шинели, вознамерившись не пускать.
— От Казанского?
Случайно пришедшая в голову фраза сработала как пароль. Служитель отпустил рукав Петиной шинели и, открыв дверь, вежливо пригласил войти.
— Прошу вас. Комната с табличкой… Следуйте прямо и налево, пожалуйста.
Усмехнувшись, Петр вошел.
Длинный узкий темноватый коридорчик с голыми некрашеными стенами продували сквозняки. По обеим сторонам здесь стояли прислоненными какие-то деревянные конструкции — вероятно, декорации — громоздились предметы, использующиеся как инвентарь, и бутафория для спектаклей.