Студент повернул голову: поблизости разговаривали две дамы и пухлый господин в английском костюме.
— На мой вкус, все это… несколько… brutalite?
[8]
Зверство-с, я думаю, — шепотом сказала одна из дам, озираясь.
— Ах, бросьте! Гуссе — ученик Шарко. Один из выпускников его неврологической школы, — возразил пухлый господин. — К тому же, примите во внимание: все эти люди больны. Нет никакого сомнения, что здесь им, во всяком случае, лучше, чем ежели пожизненно запереть их в приюте. И потом, это вполне в духе парижского «Гран-Гиньоль»,
[9]
Наталья Тихоновна.
— Вы все шутите, Лев Кондратьевич! — прошипела дама. Ее собеседник рассмеялся.
— Разумеется! При моей тяге к науке электрофотографические чудеса, которые демонстрируют в «Модерне», мне, конечно, куда любопытнее, и все же…
— Перестаньте, Лев Кондратьевич, вам самому хотелось. Вы любите новинки. Да и профессиональный интерес, я думаю…
Вновь подошедшая компания зрителей оттеснила беседующих, и конец загадочного разговора утонул в кашле, шарканье ног, репликах публики.
Петр стоял, задумавшись, слегка сбитый с толку. Окружающая толпа слилась перед его глазами в одно яркое пестрое пятно, озвученное гулом невнятных, бессмысленно-отрывистых фраз.
И вдруг кто-то тронул его руку. Студент вздрогнул, обернулся и ахнул: перед ним стояла Аннинька. Как будто кто-то сдернул занавес реальности, открыв потусторонний мир.
Слабая улыбка и румянец на девичьих щеках… Если б не они, Петр, несомненно, решил бы, что перед ним призрак. Уже несколько лет никаких известий не было от той, к кому он был так привязан и о ком не переставал думать.
Когда-то Аннинька жила по соседству с Петром. Их разлучило несчастье: мать Анниньки заболела чахоткой и умерла. Родственники забрали осиротевшую девочку и увезли.
Расставаясь, Аннинька обещала писать своему другу каждый день.
Но впоследствии пришла от нее всего одна открытка откуда-то из-под Варшавы — поздравление с днем ангела. На большое письмо, посланное в ответ, отклика не было. Письма все возвращались с пометкой: адресат выбыл.
Со временем боль от разлуки притупилась, но не изгладилась вовсе.
И вдруг — вот она! Взрослая барышня, по-новому красивая, похорошевшая; тоненькая, с матово-прозрачной кожей, напоминающей драгоценный костяной китайский фарфор, с синими прожилками вен на запястьях, с дымчато-серыми глазами, обрисованными, словно тушью, густыми ресницами, — такая родная и близкая и в то же время — совсем иная, незнакомая, восхитительная.
У Петра перехватило дыхание. А девушка сказала:
— Петя, ты не забыл меня? Это я послала билет. Я знала, что ты придешь.
— Как? Откуда… Ты?!
Он хватал воздух ртом, словно рыба, выхваченная переметом из реки.
А светлая радость на ее лице сменилась вдруг испугом.
— Прости, Петя, надо идти. Дождись меня после представления. Нужно поговорить, очень! Ведь ты не забыл меня?
Тонкими пальчиками девушка пожала руку Петра и, наклонившись ближе, прошептала:
— Я тоже тебя не забыла.
Ее дыхание обожгло кожу возле уха; горячая волна плеснула в лицо. Он протянул руку, намереваясь обхватить, обнять… но Аннинька была уже недосягаема. Рука схватила воздух.
— Прости! Меня ждут.
Белозубая улыбка порхнула как светлячок над толпой и пропала; остались засыпанные снегом пальто и шали, краснощекие чужие лица, меховые шапки и горжетки, смех и разговоры обывателей.
Восхищенный, восторженный, весь натянутый изнутри как струна, Петр смотрел в ту сторону, куда скрылась Аннинька.
Студента толкали; он все стоял. Прозвенел звонок, приглашающий зрителей в зал.
Он прошел вслед за всеми и занял свое место в пятом ряду.
Раскатисто прозвучал гонг за сценой, верхний свет погас.
Представление началось.
Из кулис пополз дым, пахнущий мокрой елью.
При свете синих мигающих огней рампы на сцену взошли актеры. Высокий и представительный бородач был, очевидно, сам доктор Робер Гуссе. Рядом с ним, в униформе сестры милосердия, стояла безобразная старуха, голову которой, наподобие испанского плоеного воротника, подпирала целая кипа подбородков. Горбун с заячьей губой — уродливая карикатура на влюбленного Пьеро — размахивал длинными рукавами смирительной рубашки. Юноша с грубым лицом дегенерата стоял у края сцены. А потом появилась она — девушка в простом белом платье и маске без украшений и узоров. Аннинька.
Петр даже под маской узнал ее — по тонким запястьям с голубыми прожилками и серебряным ободкам браслетов, которые тихим звоном сопровождали ее шаги.
— Уважаемая публика! — обратился к залу чернобородый Гуссе. Говорил он почти без акцента. — Нынче я демонстрирую вам чудеса целебного гипноза. Наукою доказано: во сне человеческое сознание открыто внушению, и это позволяет медику благотворно воздействовать на людей с расстроенными нервами и помраченным рассудком.
Выстроив участников представления в ряд, доктор встал напротив них и принялся выполнять пассы обеими руками, заглядывая в глаза и бормоча что-то вполголоса.
Отдельных слов из зала было не разобрать, слышалась только общая интонация. От этого вся картина производила впечатление пугающей ворожбы.
Гуссе дотронулся узловатым пальцем до лба каждого актера, и все они, один за другим, с кукольной послушностью закрыли глаза.
— Вот стадия первая — погружение в гипнотический обморок, называемый летаргией. Сейчас последует стадия вторая: каталепсия! — возвестил магнетизер. Он ткнул рукой одного, другого, третьего — замершие в загадочном сне повалились на пол с деревянным кегельным стуком.
Вздох испуга прокатился по залу.
В синем свете рампы лежащие на сцене так напоминали мертвецов, что у Петра от страха челюсти свело судорогой. Не может живой человек так упасть, испуганно подумал он.
Доктор Гуссе объявил, что теперь готов продемонстрировать необыкновенные свойства каталепсии. А именно: полную бесчувственность.
— Смотрите внимательно и не говорите, что не видели, — заявил Гуссе, прищурив глаза. Старуха-помощница протянула доктору длинную стальную спицу-иглу. Гуссе взял ее и, подойдя к беззащитному телу горбуна, — на глазах у всего зала воткнул по очереди в его ладони, лодыжки и предплечья. Суровая нить, вдетая в иглу, прошила насквозь человеческие ткани, и медсестра обрезала нитку. Конец ее, пропитанный кровью, остался висеть на плече горбуна. Горбун даже не шевельнулся.
Здесь какой-то хитроумный фокус, убеждал себя Петр. Ему сделалось не по себе.