— Что с ней стало? С власяницей?
— Лестерские монахи забрали.
— Боже милосердный! Помяните мое слово, они еще на ней наживутся!
— Вообразите, милорда положили в простой деревянный гроб!
И тут Джордж Кавендиш не выдерживает, это последнее унижение выше его сил. Он начинает браниться, страсти Господни, я своими ушами слышал, как они гроб сколачивали! Когда я вспоминаю о флорентийском ваятеле и его гробнице, о черном мраморе и бронзе, об ангелах в голове и в ногах…
[44]
А мне пришлось смотреть, как он лежит в своей епископской мантии, и я сам разжал его пальцы и вложил посох, а ведь думал, что увижу, как он сжимает его во время церемонии! До интронизации ведь оставалось всего два дня! Мы уже все в дорогу упаковали, когда явился Гарри Перси.
— А ведь я умолял его, Джордж, — говорит Кромвель, — умолял довольствоваться, тем, что осталось. Я просил его, уезжайте в Йорк, радуйтесь, что живы. Послушался бы меня, протянул бы еще с десяток лет.
— Мы послали за мэром и городскими чиновниками, иначе пошли бы слухи, что его милость жив и бежал во Францию. Некоторые издевались над его низким происхождением. Господи, жаль, что там не было вас!
— Мне тоже.
— При вас, мастер Кромвель, никто бы не посмел так говорить. Когда стемнело, мы зажгли свечи вокруг гроба и до четырех утра бодрствовали у тела. Потом прочли часы, отслужили заупокойную мессу, и в шесть положили его в склеп.
В шесть утра, в среду, на Святого апостола Андрея.
Я, простой кардинал.
Вулси оставили в склепе, и Кавендиш поскакал на юг, в Хэмптон-корт, к королю, который заявил:
— Я отдал бы двадцать тысяч фунтов, чтобы это оказалось неправдой.
— Кавендиш, — говорит Кромвель, — если вас будут спрашивать о последних словах кардинала, молчите.
Джордж приподнимает бровь.
— Я и молчу. Меня король расспрашивал. Милорд Норфолк.
— Что бы вы ни сказали Норфолку, он извратит ваши слова.
— И все же как государственный казначей он выплатил мне долг по жалованью за три четверти года.
— Какое у вас было жалованье, Джордж?
— Десять фунтов в год.
— Лучше бы вы пришли ко мне.
Таковы факты. Цифры. Если утром владетель преисподней, проснувшись в своих покоях, предложил бы отправить мертвеца обратно из склепа, из могилы — чудо воскрешения за двадцать тысяч фунтов, — Генриху Тюдору нелегко было бы их наскрести. Норфолк — государственный казначей! Какая разница, кому греметь ключами от пустых сундуков?
— А знаете, — говорит он, — если кардинал спросил бы меня, как он любил спрашивать, Томас, что вы хотите в подарок на Новый год, я сказал бы, что хочу увидеть государственный бюджет.
Кавендиш хочет что-то сказать, начинает, запинается, снова начинает:
— Король сказал мне кое-что. В Хэмптон-корте. «Трое могут хранить секрет, когда двое из них мертвы».
— Кажется, это пословица.
— «Если бы я думал, что мой колпак знает мой секрет, швырнул бы его в огонь».
— Еще одна пословица.
— Он хотел сказать, что больше не станет прислушиваться к советчикам: ни к милорду Норфолку, ни к Стивену Гардинеру, и никому не станет доверять, как доверял кардиналу.
Кромвель кивает. Вполне разумное объяснение.
Кавендиш изможден. Дают о себе знать бессонные ночи, бодрствование у гроба. Секретарь беспокоится из-за денег, которые были у кардинала во время путешествия и исчезли после его смерти. Беспокоится, как вывезти из Йоркшира свои пожитки. Наверняка Норфолк пообещал ему подводу. Он, Кромвель, рассуждает об этом вслух, а про себя думает о короле и, втайне от Джорджа, один за другим медленно сжимает пальцы в кулак. Мария Болейн нарисовала у меня на ладони сердечко. Генрих, я держу в руке твое сердце.
Когда Кавендиш уходит, он выдвигает потайной ящик стола и вынимает сверток, который Вулси дал ему перед путешествием на север. Пытается развернуть, мешает узелок, он аккуратно распутывает нитку, и неожиданно в ладонь падает перстень с бирюзой, холодный, словно из могилы. Он представляет себе кардинальскую руку: длинные белые пальцы, ни шрама, ни отметины. Руку, долгие годы сжимавшую штурвал государственного корабля. Как ни удивительно, кольцо ему впору.
Кардинальские алые мантии лежат аккуратно сложенные. Однако им не дадут праздно пылиться. Мантии разрежут и нашьют новых одежд. Кто знает, где окажутся эти куски материи спустя годы, где выхватит глаз багровую подушку, стяг или вымпел; блеснет ли алый сполох на подкладке рукава или на нижней юбке у гулящей девки.
Пусть другие едут в Лестер поглазеть, где умер кардинал и потолковать с аббатом. Пусть другие пытаются вообразить, как это было. Другие, не он. Красный фон ковра, багряная грудка малиновки, алый оттиск печати и сердцевина розы: навсегда схороненный в усыпальнице его внутреннего взора и вызванный из небытия кровавым рубиновым отблеском, кардинал жив и говорит с ним. Взгляни мне в лицо: я не страшусь никого из живых.
В парадном зале Хэмптон-корта дают интермедию «Кардинал спускается в ад». Память возвращает его на год назад, в Грейз-инн. На рамы, сколоченные под присмотром королевских слуг, натянуты холсты с изображением адских мук. Работы велись спешно — плотникам обещали особое вознаграждение за срочность. Задник расписан языками пламени.
Развлечение состоит в следующем: огромную алую фигуру с визгом волокут по полу четверо переодетых чертями лицедеев. Их лица скрывают маски. В руках у чертей трезубцы, которыми они колют мертвого кардинала, заставляя того корчиться и жалобно хныкать. Кромвель надеялся, что его милость умер без мучений, но Кавендиш утверждает обратное. Кардинал ушел в сознании, его последние слова были о короле. А еще раньше он проснулся и спросил, чья это тень, там, у стены.
Герцог Норфолк ходит по залу и довольно фыркает.
— Хороша пьеска! Так хороша, что придется ее напечатать. Клянусь мессой, я сам этим займусь! А на Рождество поставлю у себя.
Анна улыбается, показывает пальцем, хлопает в ладоши. Он никогда не видел ее такой радостной и сияющей. Генрих застыл подле нее. Иногда Генрих смеется, но подойди поближе и увидишь: в глазах короля страх.
Кардинал между тем катается по полу, черти в черных косматых нарядах пинают его, торопят в преисподнюю: