Череменецком озере. Бывает, человеку собственная жизнь вдруг представляется несчастной, одинокой, набитой до краев напрасной скорбью – кажется, еще немного, крошечку, чуть-чуть – и ты будешь бесповоротно сметен куда-то за человеческий предел. Но именно такие минуты как раз и заключают в себе полноту бытия. Когда жизнь перестает быть глянцевой карамелькой, петушком на палочке, и становится свирепой тварью, сосущей из человека растворенный тоской рассудок, именно тогда мир и устремляет на него свой оловянный взгляд. Ему оказывают внимание – нет, не люди, не злополучный
человечник (людское признание дает приятное, однако абсолютно лживое чувство включенности в желанное пространство жизни – и только), а тот самый мир, который больше человека и, следовательно, всего человеческого во столько раз, во сколько клубящаяся над лугом гроза больше капли росы на листе мышиного горошка. Следовательно, в такую пору человек менее всего одинок.
На деле, конечно, далеко не каждый станет добровольно вызывать на себя, червя такого, оловянный взгляд мира – слишком это хлопотно, рискованно, затратно. К тому же и впавшая в маразм гуманистическая практика не велит. А между тем идея гуманизма, языком жаркой лавы истекшая из недр Европы, изначально мертва и бесчувственна, поскольку неспособна, в силу своей минеральной природы, впитать и понять естественность непоправимого трагизма жизни. Всеобщего счастья и гармонии никогда не будет, как не будет и всеобщего примирения людей. Христианство своим порядком вбирает в себя это противоречие, так как, с одной стороны, не верит в прочность и постоянство людских добродетелей, а с другой – долгое благоденствие и покой души считает вредным. Горе, страдание, разорение, обиду христианство называет порой посещением Божиим, в то время как гуманизм просто хочет стереть с лица земли эти необходимые и даже полезные для человека обиды, горести и печали. Милосердию и состраданию следует подчиниться суровым, но неизменным истинам земного бытия. Ведь именно об этом писал Леонтьев: “Терпите! Всем лучше никогда не будет! Одним будет лучше, другим станет хуже.
Взаимные колебания горести и боли – такова единственно возможная на
Земле гармония. И больше ничего не ждите”.
И не ждем.
А что, не собрался ли хозяин “Лемминкяйнена”, понаторевший в озорном протействе Капитан, ваяющий окрест себя угодную себе реальность, поменять местами полюса благоденствия и разорения, полюса самодовольства и беды? Сначала он ушел от суеты и, как подобает трансцендентному человеку, сделал это решительно. Теперь он хочет, чтобы мир сплясал с ним в паре полечку, не очень, кажется, заботясь о последствиях, как для себя, так и для тех, кого он приведет с собой на этот бешеный танцпол. Что ж, может быть, и вправду путь – это нечто более существенное, чем праведность? Может, если взглянуть на сущее примерно с этого угла, то вещи вроде праведности и впрямь покажутся незначительными?
Тем временем мы уже проехали Заполье. Капитан деликатно не разгонялся больше ста тридцати, что мою “десятку” вполне устраивало.
Я шпарил в хвосте ароматной “Тойоты” и думал, глядя в полированный зад японской железяки, что раз на то пошло, то по логике экологического сознания из ненавистной выхлопной трубы должно нести не кельнской водой, а конскими яблоками.
Вокруг, под голубым с поволокой небом, всё в зелено-желтых завитках и выкрутасах, словно овечья кошма, развертывалось пространство. Как будто вечное. Как будто то же. И уже не то. Что-то менялось в самой земле. Хотя, казалось бы, что может в ней меняться? Что-то менялось в покрывающей ее воле. Окрестности трассы давно уже были обустроены и в плане частной жизни, и под нужды мимолетных автомобилистов (от автозаправок и станций техобслуживания до летних душевых кабинок и передвижных борделей-автокемперов), но обустройство шло и дальше, вглубь. Еще лет семь назад, в каком-нибудь 2003-м, разбросанные по округе там и сям древние зерносушилки, риги, коровники и свинарники походили на останки исчезнувшей цивилизации – теперь, однако, и они преображались. Где-то налаживались новые скотьи хозяйства, но в основном в стенах этих покинутых былыми племенами сооружений устраивались сельские дансинги – охраняемые дискотеки со специальными загонами для драк. Ну а в одной заброшенной молочной ферме под Гдовом, как мне рассказывали, и вовсе расположился мавзолей дочерней алабамской фирмы по криобальзамированию – добро пожаловать в бессмертие! Воистину, история потерпела крах именно потому, что позволила единству жизни распасться на независимые друг от друга обломки, предоставленные узкой компетенции специалистов, тогда как люди с сухим порохом в душе переживают улетучившийся смысл и рухнувшую форму не как освобождение, а как уныние и скуку.
Тут за виадуком показался штыковидный обелиск, и я вслед за
“Тойотой” повернул направо, в город святой Ольги (сердце екнуло) и славного Довмонта. Все лобовое стекло у моей “десятки” было в жирных кляксах от разбившихся всмятку летучих инсект, а в щетке дворника застряла и трепетала на ветру крыльями мертвая перламутровка.
3
Офис “Лемминкяйнена” располагался в приземистом и кособоком, как все исконно псковские строения, двухэтажном домишке почти на самом берегу Великой, знаменитой тем, что в ее водах отражается не тот, кто в них смотрится. Возведен он был, наверное, веке в семнадцатом и теперь совершенно непонятно зачем. Впоследствии дом не раз перестраивался, и в настоящий момент, помимо закрытого акционерного общества по производству несчастных случаев, занимавшего часть первого этажа, лестницу и три комнаты с коридором во втором, там нашлось место еще для пары мастерских-студий с одним входом на двоих. В нижней красил холсты пожилой станковист, склонный к пейзажам, две трети которых занимало небо (“облакизм” – так назывался этот жанр), и непродолжительным – дней шесть от силы – запоям, а наверху плел гобелены молодой непьющий выпускник училища барона Штиглица, всегда ходивший в темных очках, чтобы никто не догадался, что один глаз он оставляет дома, дабы жена постоянно была под присмотром.
Про мастерские и их обитателей мне в двух словах поведал Капитан, после чего открыл электронным ключом врата своей конторы и пригласил войти.
В небольшой прихожей, где слева располагалась дверь с табличкой
“Прием и оформление заказов”, справа в углу – дверь с архаичным писающим мальчиком, а прямо – ведущая на второй этаж лестница, сидел в кресле парень лет двадцати пяти и сапожным молотком загонял в полуметровый сосновый брус гвозди. Кажется, сороковку. Подстрижен парень был под войлок, лишь из-за правого уха торчал длинный волосяной хвостик. Рядом на зеленом узорчатом паласе громоздился такой же брус, со всех сторон густо, как чешуей, усаженный железными шляпками – обрубок драконьего хвоста или ископаемой квадратной щуки.
Тут же лежал приличный крафтовый фунтик с гвоздями.
Парень поднял голубые глаза на генерального директора.
– В лесу раздавался топор дровосека, – сказал Капитан. – Что-то ты, дружок, халтуришь. Небось, и половины не забил?
– Забил, Сергей Анатольевич, зачем обижаете? – засопел парень. -