Но ведь и времени — нет…
И в каком-то измерении Сережа до сих пор находится на Гороховой… И этого уже невозможно изъять из Великого Целого, эта чудовищная нелепость уже неисправима…
Этого не должно быть. Да, он не один раз был ранен, но это — высокий план Великой Битвы… В этом нет противоречия его ослепительной сущности…
А Гороховая — это низкий, невыносимо низкий для самого Сережиного существования план…
Господи, да как он вообще выжил?!
И выжил ли? Болезнь… вторая болезнь…
Ведь я же знаю их приемы! Лицом в плевательницу… Атмосфера унижения… Невыносимейший контраст: полная физическая зависимость мыслящей личности от ничтожнейшего существа, упивающегося своей властью… Или от ограниченной юной непогрешимой машины… Этакого человека-калеки, аппарата, задействованного на уничтожение «классового врага»… Второй вариант — ужаснее первого… В первом — сохраняется человеческая подоплека… Пусть уродливая, но — человеческая. Второе — ужас живой души в механической мясорубке… Этого не было в прежние века, когда физическое уничтожение человека было индивидуальным и исходило от людей… А здесь общий поток мясорубки — не с кем бороться, тебя, как и многих других, пропускают через нее юные, беззлобные к тебе лично, видящие в тебе абстрактную единицу «классового врага» машины…
Вся история изуверства прошедших веков сохраняла в себе человеческую связь, эмоциональное взаимодействие жертвы и убийцы… Как ни дико звучит, но в этом взаимодействии — последнее право жертвы… Именно его уничтожает сейчас Гороховая, и то, что грядет за ней, особенно то, что за ней… Живой связи более нет… Жертва в момент муки тщетно ищет взаимодействия с пустотой в человеческом обличье. Это — страшно.
Там всего много, на Гороховой…
Как же он задыхался там…
А унижение грязью, унижение скученностью!
Есть люди, которых там не пытают. Неизвестно — почему, но они есть… Я знаю, что не пытали бы меня… Но что-то я не очень уверен в том, что это распространяется на него…
Ведь даже боль в пытках более выносима, чем их эстетический шок, совершенно ужасный для тонких натур, — вид осквернения своего тела… Инструменты, сдирающие ногти… Мерзкий запах шипящей под раскаленным железом кожи — твоей кожи…
Господи, неужели?! Нет, не может этого быть. Господи, нет!!
Господи, сделай так, чтобы это было неправдой… Его не пытали, не может быть, чтобы его пытали…
Его пытали.
Но, во всяком случае, если он бежал и после этого был в НЦ, его не очень изувечили…
Его не могли очень изувечить — иначе он бы не смог бежать…
Надо успокоиться… Ткань одежды под пальцами пропиталась холодной липкой водой: это не пот даже, а вода… Сквозь куртку и свитер — прикосновение мокрого, гадкого к телу… В комнате — уже совсем темно… Сейчас как-то не хочется называть комнату «гробом», сейчас это было бы чересчур… Сильная, тяжелая слабость. Сейчас было бы неплохо уснуть — не раздеваясь, не двигаясь — так…
Еще немного успокоиться…
Женин взгляд, обратившийся изнутри на окружающее, рассеянно скользил по рисунку на стене, по стопке книг на доске столика, по переплету узкого окна…
Ночь была лунной…
«Я же не завесил окна, дурак… А теперь не могу встать… Впрочем — теперь уже поздно…»
Женя стиснул зубы, почувствовав приближение приступа
11
— Чернецкой, что с тобой?! Ты можешь открыть? Чернецкой!..
Послышались и смолкли торопливые шаги, снова появились и приблизились к двери… Что-то лязгнуло в замке; дверь заскрипела под навалившимся телом и подалась.
Митя Николаев, в белой сорочке с расстегнутым воротом, поспешно опустился на пол перед лежавшим на кушетке Женей, вытаскивая из кармана зажигалку.
— Что с тобой? Чернецкой, ты меня слышишь, ты ведь не во сне кричал… Что надо делать, говори!
Открытые глаза Жени мертво смотрели в потолок, одни во всем неподвижном лице, слабо зашевелились и еле слышным невыразительным голосом выдавили обращенные, казалось, не к Мите, а в пустоту слова:
— Закрой как-нибудь окно… Я не могу — он через меня струится…
— Кто — он? — Митя поспешно задернул штору, хотя в первое мгновение ему показалось, что Женя бредит.
— Свет… Лунный свет…
— Что надо делать, Чернецкой?
— Тут ничего… нельзя сделать… Кажется, уже проходит… Во всяком случае, лекарств тут нет… Ничего нет, вправду ничего… Сейчас… Я уже могу приподняться».
— Тебе лучше?
— Да. — Приходящий в себя Женя слабо, нехорошо усмехнулся: — Я пытаюсь выть внутри на невидимую луну.
12
1919 год. Февраль. Финляндия
Коувала… Маленькое финское местечко, навсегда оставляемое позади… Позади — одуряющая скука гостиничного безделья, скука, о которой потом будет вспоминаться с такой тоской, потому что она делилась на двоих… Коувала — маленькая точка перемещений Великого Кочевья, навсегда оставляемая позади…
Молочно-снежное утро, пронзительное ощущение Великого Кочевья, безотчетная тоска, которую вызывает в душе оставляемый навсегда случайный ночлег…
Туманная молочная даль — сероватые в утреннем свете снега полей, медленное мерное передвижение пеших и конных, скрип повозок и телег, нехотя плетущихся по почерневшему прибитому снегу тракта…
Дымок над высокими трубами ровных домиков из красного кирпича, кирпичные скотные дворы, сосны, сосны, черные в тумане кроны сосен…
И молчание, надо всем — молчание.
…Дорога постепенно рассеивает тоску, дорога ведет в начинающийся день… То там, то здесь — движение людской вереницы оживляет негромкий говор, то и дело слышатся оклики, вот уже донесся смех…
Сережа в белом полушубке, послав Серебряного, догоняет открытый автомобиль главнокомандующего, едет рядом, немного наклонившись к сидящему у левого борта Николаю Николаевичу, что-то говорит (по движениям губ Женя угадывает, что по-французски), сопровождая слова непринужденной улыбкой… Его Высокопревосходительство снисходительно улыбается в усы, извлекает из внутреннего кармана небольшую книгу, что-то говорит Сереже, тыча пальцем затянутой в перчатку руки в название на обложке… Короткая ответная реплика Сережи, сопровожденная почтительно-небрежным наклоном головы… Сидящий рядом с шофером офицер, судя по аксельбантам — адъютант, полуоборачивается назад с какой-то фразой, весело открывающей в улыбке ослепительно хорошие зубы, — офицер молод, лет двадцати пяти, у него тонкое красивое аристократическое лицо и безупречный пробор темных волос над высоким лбом… Николай Николаевич и Сережа смеются, даже полный пожилой полковник, сидящий рядом с главнокомандующим и до этого не принимавший участия в разговоре, тоже улыбается… Снова говорит Сережа, и на этот раз его улыбка становится обаятельно-виноватой… Николай Николаевич хмурится, затем о чем-то спрашивает адъютанта: тот отвечает в нескольких выразительно-серьезных фразах. Полковник смеется. Его Высокопревосходительство поворачивается к Сереже и делает рукой жест, недвусмысленно предлагающий удалиться с глаз долой… Сережа отстает от автомобиля и останавливается подождать Женю.